Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Подвиг аввы Моисея Мурина
13:13

Подвиг аввы Моисея Мурина

В те далёкие времена, когда египетские пустыни были населены подвижниками, искавшими спасения души в безмолвии и молитве, когда раскалённые пески Скита принимали в свои объятия тысячи иноков, бежавших от суеты мира, — в те времена жил один старец, о котором люди говорили с благоговением и страхом одновременно. Имя его было Моисей, и прозвали его Мурином за чёрный цвет кожи, ибо родом он был из далёкой Эфиопии. Но не цвет кожи делал его особенным среди братии скитской. История его жизни была настолько удивительна, что казалась притчей, сочинённой для назидания, а не подлинным жизнеописанием. Однако всё, что рассказывали о нём, было правдой — суровой, страшной и вместе с тем обнадёживающей правдой о безграничном милосердии Божием. Некогда этот человек был рабом. Не просто рабом — он был невольником с буйным нравом и непокорным сердцем. Обладая огромной физической силой и вспыльчивым характером, он в гневе убил другого раба. Страх перед наказанием заставил его бежать от хозяина, и он примкнул к разбойникам. Там, среди людей, поставивших себя вне закона, его жестокость и ум быстро вознесли его на самую вершину — он стал атаманом шайки. Имя Моисея наводило ужас на целые области. Его разбойничья шайка не знала пощады. Грабежи, убийства, насилие — всё это было обычным делом для тех, кто следовал за ним. Он был страшен в гневе и беспощаден в мести. Казалось, ничто не могло изменить этого человека, закалённого в преступлениях, обагрившего руки кровью невинных. Но Бог, Который видит сердце каждого человека и знает тайные пути к его душе, нашёл дорогу и к сердцу разбойника Моисея. Случилось нечто — об этом событии святые отцы говорят кратко, не вдаваясь в подробности, ибо важно не то, что именно произошло, а то, что сердце человеческое, даже самое ожесточённое, может смягчиться. Моисей пришёл в монастырь. Бывший атаман разбойников, человек, от которого бежали в страхе целые селения, пришёл к дверям обители и попросил принять его в братию. Представьте себе этого человека — огромного, чернокожего, с руками, привыкшими к оружию, с глазами, видевшими смерть бесчисленное множество раз. Он стоял у ворот монастыря, и, вероятно, монахи смотрели на него с опаской и недоумением. Но приняли. Потому что Церковь — это не собрание праведников, а врачебница для грешников. И чем тяжелее болезнь, тем более необходимо исцеление. Путь от разбойника к святому не бывает лёгким. Страсти, которые копились годами, не отступают по первому желанию. Моисей постился так строго, что другие монахи дивились его воздержанию. Он молился долгими часами, изнуряя тело бдениями. Но страсти не отпускали его. Особенно тяжко одолевала его страсть блудная — в сонных видениях бесы терзали его душу, и казалось, что борьба эта никогда не закончится. Снова и снова приходил он к своему духовному наставнику, авве Исидору, прося совета. Опытный старец терпеливо учил его: не пресыщаться пищей, проводить ночи в молитве, не преклоняя колен, чтобы не заснуть и не подвергнуться искушениям. Моисей исполнял всё это с той же суровой решимостью, с которой когда-то совершал свои разбойничьи набеги. Но теперь он воевал не с людьми — он воевал с самим собой, с собственной падшей природой. В особенно тяжёлые ночи он обходил келлии своих братий, черпая для каждого воду из колодца. Это была тяжёлая работа — колодец был глубок, а многие старцы жили вдалеке от него и не могли сами носить воду. Моисей делал это тайно, по ночам, чтобы никто не знал. Он служил тем самым монахам, которые, возможно, поначалу боялись его, косились на него с недоверием. Смирение своё он выражал не словами, а делами. Однажды ночью, когда он склонился над колодцем, некая невидимая сила ударила его в спину с такой силой, что он упал замертво и пролежал без сознания до рассвета. Это было испытание — и он прошёл через него. Постепенно, год за годом, страсти отступали. Не сразу, не вдруг, но медленно и верно благодать Божия исцеляла израненную душу. Прошло много лет. Моисей, который пришёл в пустыню грешником, каким мало кто бывал, стал великим подвижником. Бог даровал ему власть над демонами — ту самую силу, которую стяжают лишь те, кто прошёл через долгую и тяжёлую борьбу с собой. Он мог одним словом изгонять бесов, одним взглядом успокаивать смущённую душу. Слава о его подвигах стала распространяться за пределы Скита. И вот однажды до правителя той области дошли слухи о великом старце Моисее, который некогда был разбойником, а теперь стал святым. Правитель, движимый любопытством и, возможно, искренним желанием увидеть такого необычного человека, решил посетить пустыню. Весть об этом дошла до старца. И тогда Моисей поступил так, как поступают истинные подвижники. Он не стал ждать почёта и славы. Он не остался в своей келлии, готовясь принять важного гостя. Нет — он встал и пошёл прочь, желая скрыться. По дороге он встретил самого правителя со свитой. Вельможа, не узнав в этом простом старце того, кого искал, обратился к нему с вопросом: — Скажи нам, старец, где келья аввы Моисея? Мы пришли повидать его. И тогда Моисей, глядя на правителя спокойными глазами, в которых уже не было ни тени того огня, что некогда пылал в душе разбойника, ответил: — Чего вы хотите от него? Он человек глупый и грешный. Вельможа поблагодарил старца и пошёл дальше. Когда же он пришёл в церковь и рассказал клирикам о встрече, те печально покачали головами: — Это и был сам авва Моисей. Он сказал это о самом себе, потому что не желал встречаться с вами. Услышав это, правитель пришёл в изумление. Какое смирение! Какое незлобие! Человек, о котором говорили как о великом подвижнике, назвал себя глупым и грешным — и не из ложного смирения, а потому что действительно так считал. Он помнил, кем был. Он помнил свои грехи. И эта память делала его смиренным. Правитель вернулся домой, получив урок, которого не ожидал. Он искал встречи со святым — и встретился с ним, но не узнал. Потому что истинная святость не кричит о себе, не выставляет себя напоказ. Она скрывается, уходит, называет себя недостойной. Ещё одна история раскрывает глубину смирения аввы Моисея. Когда прошло много лет подвижнической жизни, епископ решил рукоположить его в сан диакона. Это была великая честь, которой удостаивались лишь немногие. В день рукоположения епископ облёк Моисея в белую одежду и сказал, улыбаясь: — Вот теперь авва Моисей весь бел! Слова эти были сказаны с любовью — ведь Моисей действительно был чёрен лицом, и белые одежды составляли разительный контраст с его кожей. Но старец воспринял эти слова серьёзно. Он посмотрел на епископа и тихо спросил: — Владыко, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее? В этом вопросе была вся его жизнь. Снаружи — белые одежды, знак священного сана. Но что внутри? Моисей помнил. Он помнил каждое убийство, каждое ограбление, каждый грех своей прошлой жизни. И как можно считать себя достойным после такого прошлого? Епископ, желая испытать его смирение, велел клирикам изгнать Моисея из алтаря, говоря оскорбительные слова: — Выйди вон, мурин! Ты недостоин быть здесь! Моисей вышел без единого слова протеста. И когда он был один, говорил сам с собой: — Правильно с тобой поступили, пёс, правильно, чёрный эфиоп! Ты действительно недостоин входить в святое место. Он не возмутился. Он не обиделся. Он принял унижение как должное, потому что считал себя худшим из людей. Епископ, видя такое совершенное смирение, понял, что перед ним действительно святой человек, и рукоположил его во пресвитера. Прошло ещё много лет. Моисею было уже семьдесят пять, когда до монастыря дошла весть: разбойники собираются напасть на обитель. Старец собрал братию и благословил всех уйти, спасаясь от смерти. Но сам остался. Ученики умоляли его бежать вместе с ними, но он спокойно ответил: — Я уже много лет ожидаю времени, когда исполнится на мне слово Господа: «Взявшие меч от меча и погибнут». Я был разбойником. Я убивал. Теперь пришло время принять смерть от тех, кем сам когда-то был. С ним осталось семь учеников. Когда разбойники ворвались в монастырь, Моисей не сопротивлялся. Он принял смерть как мученик, и один из учеников, успевший спрятаться, видел, как с неба сошли семь венцов и опустились на тела убитых. Так закончил свой земной путь великий подвижник Моисей Мурин. От разбойника до святого. От убийцы до мученика. Но даже на вершине святости он оставался смиренным. Даже когда все почитали его как великого старца, он считал себя недостойным грешником. В этой истории скрыта великая истина. Святость — это не то, что человек выставляет напоказ. Истинный подвижник не ищет славы, не стремится к почестям, не желает, чтобы о нём говорили. Когда приходят люди, желающие увидеть его святость, он скрывается. Когда его хвалят, он называет себя грешником. И это не лицемерие, не ложное смирение — это подлинное видение себя. Авва Моисей действительно помнил, кем был. Он не забывал своего прошлого, не вычёркивал из памяти годы разбоя и убийств. Но именно эта память делала его смиренным. Он знал, из какой бездны его вытащила благодать Божия. Он знал, что если бы не милость Господа, он так и остался бы разбойником и погиб бы в своих грехах. Потому и называл себя «глупым и грешным», когда правитель искал встречи с ним. Потому и спрашивал епископа, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее. Потому и принимал оскорбления с покорностью, считая себя недостойным священного сана. Церковь хранит память об этом великом подвижнике не только ради назидания. История Моисея Мурина — это свидетельство того, что нет греха, который был бы сильнее милосердия Божия. Нет прошлого, настолько тёмного, чтобы благодать не могла его осветить. Нет человека, настолько падшего, чтобы покаяние не могло его поднять. Но путь этот долог и труден. Моисей боролся со страстями годами. Он не сразу стал святым. Он проходил через искушения, через падения, через отчаяние. Но он не сдавался. И самое главное — он никогда не возносился. Даже став великим подвижником, он помнил, кем был, и это делало его по-настоящему великим. Такова история скрытого подвига аввы Моисея. Подвига, который прятался от людских взоров, убегал от славы, называл себя недостойным. Подвига истинного смирения, которое и есть основание всякой святости. **Источник:** Древний Патерик, Глава 8 «О том, что ничего не должно делать напоказ», история №12 Также: Житие преподобного Моисея Мурина в пересказе святителя Димитрия Ростовского Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjatykh/drevnij-paterik/8 **Память преподобного Моисея Мурина:** 28 августа / 10 сентября

Старец и вор.

Старец и вор.

В те далёкие времена, когда египетская пустыня ещё только начинала наполняться подвижниками, когда первые отшельники уходили в безмолвие песков, спасаясь от суеты мира, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец — авва Макарий Египетский. Не сразу пришла к нему слава святости, не вдруг открылась миру его мудрость. Но те, кто знал его, видели в нём то, что редко встретишь даже среди подвижников: совершенное незлобие, полное отсутствие привязанности к вещам земным, ту свободу духа, которая делает человека подобным ангелам. Келья его стояла в пустынном месте, вдали от Скита — того места, где селились монахи общинами. Авва Макарий любил безмолвие, любил одиночество, любил тишину, в которой слышен голос Божий. Здесь, среди песка и камня, под безжалостным солнцем египетского неба, он проводил дни свои в молитве и рукоделии. Плёл корзины из пальмовых ветвей, читал Священное Писание, стоял на коленях перед иконой, беседуя с Богом так, как беседуют с самым близким другом. Имущества у него было немного. Несколько книг — драгоценность в те времена, когда каждая книга переписывалась вручную на дорогом пергаменте. Циновка для сна. Глиняный кувшин для воды. Немного хлеба. Рабочий инструмент — бороздник, которым он обрабатывал пальмовые ветви. Плащ для холодных ночей. Вот и всё, что составляло земное достояние великого подвижника. Но и к этому немногому он не был привязан. Давно усвоил он слова апостола Павла: «Ничего не внесли мы в мир сей, явно, что ничего не можем и вынести из него». Однажды авве Макарию нужно было отлучиться из кельи. Может быть, он пошёл к источнику за водой — далеко приходилось ходить в пустыне за живительной влагой. А может, отправился к соседним братьям за советом или чтобы самому подать совет. Дело было уже к вечеру, солнце клонилось к закату, окрашивая песок в красноватые тона. В это самое время к его келье подошёл человек. Не монах, не паломник, не путник, ищущий благословения. Разбойник. Один из тех, кто промышлял грабежом на пустынных дорогах, кто не знал ни жалости, ни совести, чьё сердце огрубело от постоянного насилия. Он знал, что монахи иногда получают подаяния от богомольцев, что у них бывают книги, масло для лампад, немного денег. И вот он пришёл взять то, что плохо лежит. Вор огляделся — никого. Старца нет. Удобный случай. Он вошёл в келью и начал действовать быстро, по-хозяйски. Вынес вещи старца наружу, где стоял его верблюд. Взял книги — их можно продать. Взял плащ — пригодится. Взял то немногое, что там было. Начал навьючивать всё это на верблюда, торопясь закончить дело до возвращения хозяина. Но вот на дороге показалась фигура. Старец возвращался. Разбойник насторожился, приготовился к сопротивлению, к бегству — как повернётся дело. Рука его инстинктивно потянулась к ножу за поясом. Но авва Макарий, увидев происходящее, не вскрикнул, не побежал звать на помощь, не стал упрекать грабителя. Он подошёл спокойно, как будто ничего особенного не происходит. Посмотрел на разбойника не гневным взглядом, не осуждающим, а просто — по-человечески. И сказал тихо, ровным голосом: — Брат, вижу, ты навьючиваешь верблюда. Позволь, я помогу тебе. И, не дожидаясь ответа, авва Макарий начал сам брать свои вещи и укладывать их на спину верблюда. Спокойно, методично, как если бы помогал другу собираться в дорогу. Разбойник застыл в изумлении. Такого он не ожидал. Старик помогает грабить себя? Что это? Насмешка? Ловушка? Но в лице старца не было ни насмешки, ни хитрости. Только простое, доброе участие. Он правда помогал — аккуратно укладывал вещи, завязывал их, чтобы не упали в дороге. Говорил при этом совсем простые слова: — Вот эту книгу положи сюда, иначе соскользнёт. А плащ лучше наверх, видишь, так удобнее будет. Они работали вместе — старец и вор. Молча. Только изредка авва Макарий подавал короткие советы, как лучше уложить поклажу. Разбойник выполнял механически, всё ещё не понимая, что происходит. Всё его естество было готово к схватке, к бегству, к чему угодно — только не к этому тихому, мирному совместному труду. Наконец всё было навьючено. Разбойник толкнул верблюда, чтобы тот встал. Обычно покорное животное всегда слушалось хозяина. Но сейчас верблюд не поднимался. Вор толкнул его сильнее — безрезультатно. Ещё раз, и ещё. Верблюд упрямо оставался на месте, как будто какая-то невидимая сила держала его. Авва Макарий посмотрел на верблюда, затем на разбойника, и вдруг вспомнил: — Постой, брат. Кажется, я знаю, в чём дело. Он вернулся в келью. Там, в углу, лежал его бороздник — инструмент, которым он работал каждый день. Старец взял его, вынес, бережно положил на верблюда поверх остальной поклажи и сказал: — Вот, брат. Видимо, верблюд ждал и этого. Теперь всё. Он легонько ударил животное ногой и произнёс: — Встань. Верблюд тотчас поднялся, как будто и не было никакого упрямства. Встал легко, покорно, готовый идти в путь. И вот тут что-то сломалось в душе разбойника. Что-то давно забытое, замурованное толстым слоем жестокости и греха, вдруг дрогнуло и ожило. Он смотрел на старца — на его спокойное, доброе лицо, на его простую одежду, на его руки, которые только что помогали грабить самого себя. Смотрел и не мог понять. Почему этот человек не гневается? Почему не проклинает? Почему отдаёт последнее — даже то, без чего не сможет работать? Почему в его глазах нет ни злобы, ни обиды, ни даже тени укоризны? И вдруг разбойник понял. Понял то, чего не мог бы объяснить словами, но что вошло в сердце его как луч света во тьму. Понял, что перед ним стоит человек, который живёт по-другому. Совсем по-другому. Человек, для которого вещи — ничто, а любовь к ближнему — всё. Человек, который исполняет слова Христовы не на словах, а на деле: «От взимающего твоё не требуй назад». Слёзы выступили на глазах грабителя — первые слёзы за долгие годы. Руки его задрожали. Он начал развязывать поклажу, снимать вещи с верблюда, возвращать их обратно. Работал торопливо, судорожно, как будто боялся, что сейчас это странное, светлое чувство покаяния уйдёт, и он снова станет прежним. — Отец, — проговорил он сквозь слёзы, — прости меня. Я... я не знал... Старец положил руку ему на плечо: — Бог простит, чадо. А я что? Я уже простил. Ещё когда увидел тебя здесь. Бери вещи эти, если нужны тебе. Не жалко. — Нет! — воскликнул разбойник. — Нет, отче. Я не возьму ничего. Поистине, ты — человек Божий. И я... я хочу быть таким же. Он всё вернул в келью. Всё до последней вещи. Даже бороздник аккуратно положил на прежнее место. А потом упал к ногам старца: — Научи меня жить так, как ты живёшь. Научи любить так, как ты любишь. Научи прощать так, как ты прощаешь. Авва Макарий поднял его, обнял, как отец обнимает блудного сына, вернувшегося домой. — Оставайся здесь, брат. Будешь жить рядом. Научу тебя молитве, научу труду, научу борьбе с помыслами. А главное — покажу путь к Богу. И остался бывший разбойник в пустыне. Стал иноком. Прошёл долгий путь покаяния, очищения, преображения. Годы трудов, годы молитв, годы борьбы с самим собой. Но тот вечер, когда он встретил старца, помогавшего грабить себя, остался в его памяти навсегда. Это был день его второго рождения. А авва Макарий продолжал жить своей тихой жизнью. Плёл корзины, молился, принимал приходящих за советом. И иногда рассказывал эту историю братии, когда его спрашивали о незлобии. Рассказывал просто, без украшений, как было. И заканчивал всегда одними словами: — Видите, братия? Не гнев обращает человека к Богу, не упрёки, не угрозы. А любовь. Простая, тихая, деятельная любовь, которая не требует ничего взамен. Которая отдаёт последнее. Которая не помнит зла. Вот она-то и побеждает сердца. Вот она-то и приводит души ко Христу. В этом простом случае, в этой встрече старца и разбойника, заключена великая истина. Истина о том, что сила незлобия больше силы оружия. Что один поступок настоящей христианской любви действует сильнее тысячи проповедей. Что Господь созидает Своё Царство не через насилие и принуждение, а через кротость и смирение тех, кто всерьёз следует Его заповедям. Так и передаётся эта мудрость из поколения в поколение. Так и живёт Церковь — силой любви, которая сильнее смерти, и незлобием, которое побеждает зло. Источник: Древний Патерик, изложенный по главам. Глава XVI. О незлобии, история №12. (Перевод святителя Феофана Затворника). Также: Древний Патерик, Глава 16. О терпении зла, история №7 (по другой нумерации).

Монах, который считал себя последним

Монах, который считал себя последним

История о спасительном смирении В те далёкие времена, когда пустыни Египта были усеяны монашескими обителями, словно звёздами небесными, когда тысячи искателей Царствия Божия оставляли суетный мир и уходили в безмолвие песков, чтобы там, в полном уединении и тишине, обрести то сокровище, которое не ржа истребляет и не моль точит, — в те благословенные времена жил один инок по имени Симеон. Он был не из числа прославленных подвижников, чьи имена передавались из уст в уста, чьи подвиги изумляли даже видавших виды старцев. Нет, брат Симеон был обычным монахом — из тех, кто составляет основу любой общины, кто несёт молчаливое бремя ежедневного делания, не ища ни славы, ни почестей. Десять лет прошло с того дня, как он переступил порог монастырских врат, оставив за спиной прежнюю жизнь — торговлю, достаток, все те привязанности, которыми так крепко держит мир своих чад. Келья его была проста до аскетизма — четыре побелённых стены, плетёный коврик на полу, несколько книг духовного содержания, лампада перед образом Спасителя. Здесь, в этом тесном пространстве, он проводил большую часть своего времени: молился, размышлял о прочитанном в Священном Писании, боролся с помыслами, которые, подобно песчаным бурям, то и дело налетали на душу, пытаясь помутить её ясность. И надо сказать, что в этой невидимой брани Симеон преуспевал — не так, может быть, стремительно, как ему того хотелось, но неуклонно, шаг за шагом продвигаясь по узкому пути духовного возрастания. Но вот что мучило его уже не первый год: он чувствовал, что чего-то ему недостаёт. Какого-то главного дара, без которого всё прочее делание остаётся незавершённым, неполным. Он постился — но разве этого достаточно? Он бодрствовал на молитве — но ведь и этого мало. Он хранил безмолвие — однако и это не давало ему того внутреннего покоя, той несомненной уверенности в правильности избранного пути, которую он видел в глазах старцев. И постепенно, медленно, как вызревает мысль в уме человеческом, в душе Симеона созрело желание — желание получить дар рассуждения. Тот самый дар, о котором святые отцы говорили как о венце всех добродетелей, как о той мудрости, что позволяет безошибочно различать доброе от злого, полезное от вредного, истинное от ложного. Рассуждение — вот что нужно ему! Рассуждение, которое укажет верный путь среди множества тропинок духовной жизни, которое научит, когда нужно понудить себя к подвигу, а когда, напротив, умерить ревность, чтобы не впасть в прелесть. И начал Симеон молиться. Молиться горячо, настойчиво, со всем жаром души своей. Каждое утро, едва встав с постели, он простирал руки к небу и взывал: «Господи, даруй мне рассуждение! Открой очи сердца моего, чтобы я мог видеть, что угодно Тебе, а что противно воле Твоей. Научи меня различать духов, чтобы не прельститься ложными видениями, не пойти по ложному пути». Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Симеон продолжал молиться, не ослабевая в своём прошении. Он не требовал, не дерзал указывать Богу, как и когда исполнить его просьбу — он просто просил, со смирением и упованием, зная, что Господь слышит всякую молитву, исходящую из чистого сердца. И вот однажды ночью, когда монастырь погрузился в сон, когда лишь дежурный инок бодрствовал на молитве в церкви, а остальная братия покоилась в кельях, готовясь к новому дню подвига, — в эту тихую ночь келья Симеона вдруг наполнилась светом. Не тем мерцающим, колеблющимся светом, какой даёт лампада или свеча, но светом ровным, тихим, проникающим всюду, не оставляющим ни единой тени. Симеон, который до этого лежал на постели, не в силах заснуть от напряжённости своих дум, вскочил и увидел перед собой Ангела. Да, именно Ангела — не было никакого сомнения в том, кто стоит перед ним. Светлый, прекрасный, с ликом, исполненным такой благости и мира, что одно созерцание его уже приносило утешение. Симеон пал ниц, охваченный благоговейным страхом, каким охватывает человека присутствие священного, божественного. — Встань, Симеон, — произнёс Ангел голосом, в котором не было ничего грозного, но была твёрдость и власть. — Господь услышал молитву твою и послал меня к тебе. Симеон поднялся, но не смел взглянуть в лицо небесному посланнику. Он стоял, потупив взор, ожидая того, что последует дальше. — Ты просишь у Бога дара рассуждения, — продолжал Ангел. — Хорошо. Но прежде чем получить то, о чём молишься, ты должен узнать нечто важное. Пойдём со мной. И в тот же миг стены кельи словно растворились, и Симеон ощутил, что переносится куда-то. Не телом — тело его по-прежнему стояло в келье, — но духом, внутренним зрением. И предстала перед ним картина: он видел всю братию монастыря, всех иноков, которые жили рядом с ним, которых он ежедневно встречал на службе, в трапезной, в монастырском саду. Но видел он их не так, как видел обычно — внешним взором, который улавливает лишь телесный облик. Нет, теперь он видел их сердца, их души, их внутреннее устроение. Одни сияли чистым светом — это были те, кто достиг подлинной святости, кто победил страсти и стяжал благодать. Другие были окружены светом более тусклым — это были подвижники, которые ещё боролись, которые то восходили, то падали на своём пути. Третьи же вообще были погружены в некую серость, почти тьму — это были те, кто хотя и носил монашеское одеяние, но в душе оставался далёк от подлинного делания. Симеон смотрел, и сердце его сжималось. Он видел величие одних и нищету других. Видел святость подвига и убожество самообмана. И невольно начал сравнивать — кто выше, кто ниже, кто ближе к Богу, кто дальше. Это было почти машинальное движение ума, привычка сопоставлять и оценивать, которая живёт в каждом человеке. — Ты видишь их, — сказал Ангел. — Видишь, какие они есть на самом деле. Скажи мне теперь: кто из них спасётся? Кто войдёт в Царство Небесное? Симеон задумался. Вопрос был нелёгким, но в то же время казался очевидным. Конечно же, спасутся те, кто сияет светом добродетелей! Те, кто преуспел в подвиге, кто достиг святости. Разве не так? Но прежде чем он успел открыть рот, Ангел произнёс: — Знай же: спасётся тот, кто считает себя последним. Тот, кто почитает себя хуже всех. Потому что в Царство Божие не входят через превосходство, но через смирение. Не через осознание своих достижений, но через видение своего недостоинства. Слова эти поразили Симеона, словно молния. Он стоял, не в силах вымолвить ни слова, а Ангел продолжал: — Посмотри внимательнее. Вот этот инок, который кажется тебе едва ли не совершенным, который постится больше всех, который молится дольше всех, который знает наизусть половину Священного Писания. Ты думаешь, он близок к спасению? Но взгляни в его сердце — там живёт тонкая, почти незаметная гордость. Он сравнивает себя с другими и радуется, что превосходит их. Он считает себя достойным. И это его губит. — А вот этот брат, — продолжал Ангел, указывая на другого монаха, которого Симеон знал как человека простого, почти неучёного, не блиставшего никакими особенными подвигами. — Посмотри на него. Он спотыкается, он падает, он совершает ошибки. Но каждый раз, падая, он встаёт и идёт дальше. И самое главное — он считает себя последним, недостойнейшим из всех. Он не превозносится над братией. Он не судит других. Он плачет о своих грехах и не видит чужих. Вот этот человек ближе к Царству, чем тот первый, при всех его постах и молитвах. Симеон слушал, и в душе его происходил переворот. То, что он считал незыблемым, вдруг оказалось под сомнением. То, на что он опирался в своих суждениях, вдруг предстало в ином свете. Оказывается, не количество подвигов определяет близость к Богу, не число прочитанных молитв, не строгость поста. Всё это важно, всё это нужно — но лишь тогда, когда в основании лежит смирение. Подлинное, глубокое смирение, которое не позволяет человеку превозноситься, которое заставляет его видеть себя таким, каков он есть на самом деле — немощным, грешным, нуждающимся в милости Божией. — Помни это, Симеон, — сказал Ангел, и голос его был исполнен строгости и любви одновременно. — Дар рассуждения, о котором ты просишь, начинается именно здесь — с умения видеть себя последним. Потому что пока человек смотрит на других, сравнивая себя с ними, он не может правильно рассуждать. Он будет судить по внешнему, по видимому, а не по сути. Но тот, кто научился смирению, кто считает себя хуже всех, тот обретает истинное зрение. Он видит вещи такими, каковы они есть, потому что его взор не замутнён гордостью. — Иди теперь, — завершил Ангел, — и помни: блаженны нищие духом, яко тех есть Царствие Небесное. Нищие духом — это те, кто не имеет ничего своего, кто не полагается на собственные силы, кто считает себя последним. Они и есть первые в очах Божиих. Свет начал меркнуть, и Симеон ощутил, как возвращается в свою келью. Ангел исчез, но слова его остались — запечатлелись в сердце огненными письменами, которые уже невозможно было стереть. Когда утро пришло, и колокол позвал братию на молитву, Симеон встал с постели изменившимся человеком. Он шёл в церковь, и впервые за долгое время не думал о своих достижениях, о том, как он преуспел в подвиге, как он верен правилу. Вместо этого он думал о том, как мало он ещё знает, как далёк от подлинной святости, как много в нём ещё гордости, самолюбия, тщеславия. И странное дело: чем больше он видел в себе недостатков, тем легче становилось у него на душе. Словно с плеч свалилось тяжкое бремя — бремя необходимости быть лучше других, превосходить их, доказывать своё духовное превосходство. Теперь он знал: не в этом дело. Дело в том, чтобы идти своим путём, со смирением признавая свою немощь, со упованием взирая на милость Божию. С того дня Симеон изменился. Братия замечала это, хотя и не знала причины. Он стал тише, кротче, внимательнее к другим. Когда кто-то из иноков совершал ошибку, он не осуждал, но молился о нём. Когда кто-то превосходил его в каком-либо делании, он не завидовал, но радовался. Когда его самого хвалили, он смущался и отводил похвалу, говоря: «Я последний из всех вас, недостойнейший. Что во мне хорошего?» И удивительно: чем больше он умалял себя, тем больше возрастала в нём благодать. Чем меньше он думал о своих достижениях, тем стремительнее шло его духовное возрастание. Чем глубже было его смирение, тем яснее становилось его рассуждение. Так исполнилось то, о чём он молился. Дар рассуждения был дан ему — но не сам по себе, не как некая магическая способность, но через смирение. Потому что именно смирение и есть основание подлинной мудрости. Именно через него человек обретает способность видеть истину — истину о себе, истину о других, истину о Боге. Прошли годы. Симеон состарился, волосы его побелели, спина согнулась под тяжестью прожитых лет. Но до самого конца своих дней он хранил то, что открыл ему Ангел в ту памятную ночь. Он считал себя последним — искренне, без ложного смирения, без игры в унижение. Просто он видел себя таким, каков был на самом деле: немощным, грешным человеком, который спасается лишь милостью Божией, а не собственными заслугами. И когда пришёл его час отойти ко Господу, он умирал спокойно, без страха, с тихой улыбкой на устах. Братия, собравшаяся вокруг его одра, спрашивала: «Отче, что ты видишь?» И он отвечал: «Вижу милость. Великую милость Божию, которая покрывает всё моё недостоинство. Благословен Господь, не отвергший меня, последнего из грешников». Так и отошёл он — с миром, с благодарностью, с той несомненной надеждой на спасение, которая даётся смиренным. И братия, хоронившая его, понимала: перед ними был подлинный подвижник. Не потому, что он превзошёл всех в посте или в молитве, но потому, что он научился главному — смирению. Тому самому смирению, через которое и входят в Царство Небесное. А история эта передавалась потом из поколения в поколение, от отцов к детям, от старцев к ученикам. И каждый, кто слышал её, уносил с собой великий урок: спасается не тот, кто считает себя праведным, но тот, кто почитает себя последним. Не тот, кто превозносится своими подвигами, но тот, кто плачет о своём недостоинстве. Не тот, кто судит других, но тот, кто смиренно идёт своим путём, уповая не на себя, но на милость Божию. Так и живёт Церковь — на этом камне смирения, который полагали святые отцы, который и нам завещали хранить. Потому что без смирения всё прочее делание наше — лишь звук медный и кимвал звенящий. А со смирением даже самый малый подвиг становится драгоценным в очах Божиих. Блаженны нищие духом — те, кто считает себя последними. Яко тех есть Царствие Небесное. Источник: Авва Нил: «Блажен монах, который почитает себя хуже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Ниле», изречение 8) Дополнительные святоотеческие свидетельства: Авва Пимен: «Если человек достигнет того состояния, о котором сказал апостол: для чистых все чисто (Тит 1,15), то увидит, что он сам хуже всякой твари» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Пимене», изречение 97) Авва Матой: «Пойди моли Бога, чтобы Он ниспослал в сердце твое скорбь и смирение; будь всегда внимателен к грехам своим; не осуждай других, а себя почитай ниже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Матое», изречение 11) Авва Ор: «Венец монаха есть смиренномудрие» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Оре», изречение 8) Литературная форма: Сюжет развёрнут в форме повествования на основе святоотеческого учения о спасительном смирении. Онлайн-источники для самостоятельного изучения: Алфавитный Патерик на сайте Азбука веры: https://azbyka.ru/otechnik/

Авва Сисой и искушение похвалой
15:22

Авва Сисой и искушение похвалой

Авва Сисой и искушение похвалой Пустыня Скит молчала. Лишь ветер перебирал песчинки, да изредка кричала хищная птица, высматривая добычу. В этой тишине, в маленькой каменной келье, жил старец Сисой — человек, о котором говорили по всему Египту. Говорили, что он провёл в пустыне более шестидесяти лет. Говорили, что видел ангелов. Говорили, что молитва его столь сильна, что однажды воскресил мёртвого. Говорили многое — но сам Сисой об этом никогда не говорил. Он просто жил. Молился. Плёл корзины. Ел раз в день — сухой хлеб и финики. Спал на голой земле. И когда к нему приходили за советом, отвечал просто, почти отрывисто, будто каждое слово давалось ему с трудом. В то утро к его келье направлялась группа молодых иноков. Семеро братьев из монастыря, что стоял в двух днях пути. Они шли увидеть легенду — аввы Сисоя, последнего ученика великого Антония Великого. Шли с трепетом и восхищением. Сисой сидел у входа в келью, перебирая финики. Руки его были узловаты, покрыты старческими пятнами. Лицо — изборождено морщинами, выжжено солнцем. Но глаза оставались ясными, пронзительными. Он увидел приближающихся издалека — семь фигур в грубых монашеских рясах, поднимающих облачко пыли. — Опять, — пробормотал он себе под нос. — Господи, за что Ты посылаешь мне это испытание? Братья подошли, поклонились до земли. — Авва Сисой, — сказал старший из них, инок лет тридцати с благоговением в голосе, — мы пришли получить твоё благословение. Мы слышали о твоей святости и хотим научиться у тебя. Сисой даже не поднял глаз от фиников. — Идите обратно, — сказал он. Братья переглянулись, растерянные. — Но авва... мы шли два дня через пустыню... — Значит, два дня обратно, — Сисой положил финик в рот и стал медленно жевать. — Незачем вам здесь быть. Молодой инок, самый юный из группы, лет двадцати, не выдержал: — Авва, мы слышали, что ты творишь чудеса! Что ты молитвой воскресил умершего отрока! Сисой наконец поднял глаза. Посмотрел на юношу долгим взглядом. — Кто тебе это сказал? — Все говорят, авва. По всему Египту знают. — Все ошибаются, — Сисой вернулся к финикам. — Не я воскресил. Бог воскресил. Я лишь молился. И то — плохо молился. Старший брат осторожно приблизился: — Авва, можно нам присесть? Мы устали с дороги. Сисой махнул рукой — мол, садитесь. Братья расположились на песке у его ног, как ученики у учителя. — Авва, — начал другой инок, — расскажи нам о своём пути. Как ты достиг такой святости? — Какой святости? — Сисой нахмурился. — Ты прожил в пустыне шестьдесят лет! Ты ученик самого Антония Великого! Ты постишься, молишься день и ночь! Разве это не святость? Сисой отложил финики. Встал — медленно, с трудом, как встают очень старые люди. Прошёл несколько шагов, остановился, глядя в сторону гор. — Послушайте меня внимательно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями и выгнали из этой пустыни. Братья замерли. — Авва, что ты говоришь? — прошептал старший. Сисой обернулся. Лицо его было серьёзно, почти сурово. — Я говорю правду. Вы думаете, что раз я здесь шестьдесят лет, значит, я свят? Вы думаете, раз я не ем мяса и сплю на земле, значит, я победил страсти? Он подошёл ближе, посмотрел каждому в глаза. — Вы не знаете, что творится в моём сердце. Вы не знаете, какие помыслы одолевают меня каждый день. Какая гордость. Какое тщеславие. Какой гнев. — Но авва, — начал было юноша, — ты же... — Замолчи, — оборвал его Сисой. — Не смей говорить того, чего не знаешь. Он снова сел на своё место. — Хотите знать правду? Вот она. Сегодня утром, когда я увидел вас издалека, знаете, о чём я подумал? Братья молчали. — Я подумал: "Опять пришли поклоняться мне. Опять будут хвалить. Будут просить совета, будто я что-то понимаю". И знаете, что я почувствовал? Никто не отвечал. — Удовольствие. Мне стало приятно, что обо мне знают. Что меня ищут. Что меня называют святым. Вот она — моя святость. Шестьдесят лет в пустыне, а я радуюсь похвале, как юнец радуется новой одежде. Старший брат осторожно возразил: — Но авва, разве это грех? Разве естественно не радоваться тому, что люди ценят твой подвиг? Сисой усмехнулся — горько, без радости. — Подвиг? Какой подвиг? Я сижу здесь не потому, что я герой. Я сижу здесь потому, что боюсь мира. Боюсь людей. Боюсь искушений, которым не смогу противостоять. Я прячусь в пустыне, как трус прячется от врага. — Это неправда, авва! — воскликнул юноша. — Ты молишься за весь мир! Твоя молитва спасает людей! Сисой посмотрел на него долгим взглядом. — Ты думаешь, я знаю, спасает ли моя молитва хоть кого-нибудь? Ты думаешь, я уверен, что Бог вообще слышит меня? — Но как же... воскрешение того отрока... — Отрока воскресил Бог, — жёстко сказал Сисой. — Не я. Я просто стоял рядом. И знаешь, о чём я думал, когда мальчик открыл глаза? Я думал: "Теперь все узнают. Теперь скажут, что я великий чудотворец". Вот о чём я думал. Не о славе Божией. О своей славе. Тишина повисла тяжёлая, неловкая. Наконец старший брат набрался смелости спросить: — Авва, неужели ты не знаешь, что ты близок к Богу? Неужели за шестьдесят лет молитвы и подвига ты не чувствуешь Его близости? Сисой долго молчал. Потом тихо, почти шёпотом, сказал: — Я не знаю, угодил ли я Богу хотя бы в одном деле. Братья ахнули. — Как это возможно? — воскликнул кто-то. — Ты постишься, молишься, живёшь в пустыне! Разве этого недостаточно? Сисой покачал головой. — Недостаточно. Потому что всё это я делаю не для Бога. Я делаю это для себя. Чтобы меня считали святым. Чтобы обо мне говорили. Чтобы вы вот так приходили и кланялись. Он встал, прошёл в келью, вынес кувшин с водой. — Пейте. Отдохните. А потом уходите. Братья пили молча, потрясённые. Тот образ святого старца, с которым они пришли, рушился на глазах. Вместо него перед ними стоял старик, говорящий о своих грехах с такой откровенностью, что становилось не по себе. Младший инок, юноша, который первым заговорил о чудесах, вдруг заплакал. — Авва, если ты говоришь, что ты грешник... то что же мы? Мы ведь только начали монашескую жизнь. Мы ещё слабы, ещё полны страстей. Если ты после шестидесяти лет считаешь себя недостойным, то у нас вообще нет надежды! Сисой подошёл к нему, положил руку на голову. — Вот теперь ты начинаешь понимать, — сказал он мягче. — Надежды у нас действительно нет. Если надеяться на себя. — Тогда на что надеяться? — На милость Божию. Только на неё. Он вернулся на своё место, снова взялся за финики. — Вы пришли сюда учиться святости. Но я не могу научить вас тому, чего сам не знаю. Я могу научить вас только одному — видеть свои грехи. Видеть свою немощь. Видеть своё недостоинство. — Но как же жить с этим знанием? — спросил старший брат. — Как не отчаяться? — Так и жить. Зная, что ты грешник, но Бог милостив. Зная, что ты немощен, но Бог силен. Зная, что ты ничего не достоин, но Бог даёт незаслуженное. Сисой положил финик в рот, прожевал, проглотил. — Вот вы говорите — я святой. А я каждую ночь лежу и думаю: угодил ли я Богу хоть в чём-то? Та молитва, что я читал утром — она была от сердца или по привычке? Тот пост, что я держу — он ради Бога или чтобы вы меня хвалили? То молчание, что я храню — оно от смирения или от гордости? Он посмотрел на них всех. — И знаете, что самое страшное? Я не знаю ответов на эти вопросы. Я честно не знаю. Может быть, всю жизнь я прожил в обмане. Может быть, всё, что я делал, было ради славы человеческой, а не Божьей. — Авва, — тихо сказал старший брат, — если ты так думаешь о себе... значит ли это, что ты действительно смиренный? Сисой засмеялся — коротко, без веселья. — Вот видишь? Даже сейчас ты пытаешься найти во мне добродетель. Даже в моём самоосуждении ты ищешь повод для похвалы. Нет, брат. Я не смиренный. Я просто вижу правду о себе. А правда такова: я грешник, едва держащийся на краю погибели. И только милость Божия не даёт мне упасть. Солнце клонилось к закату. Братья поднялись, собираясь в обратный путь. — Авва, — сказал юноша, — мы пришли за советом. Дай нам хоть одно слово на дорогу. Сисой задумался. — Одно слово? Хорошо. Вот вам слово: не верьте похвалам. Ни чужим, ни своим. Когда люди хвалят вас — не верьте, они не знают, что у вас в сердце. Когда вы сами хвалите себя — тем более не верьте, потому что сердце лукаво и обманывает само себя. — А чему верить? — Верьте только одному: вы — грешники, а Бог — милостив. Это единственная правда, которую я знаю за шестьдесят лет. Братья поклонились, попросили благословения. Сисой благословил их — быстро, почти неохотно, будто тяготился и этим. Когда они отошли на несколько шагов, младший оглянулся. Старец снова сидел у кельи, перебирая финики. Маленький, сгорбленный, одинокий. — Авва, — крикнул юноша, — мы будем молиться за тебя! Сисой поднял голову, усмехнулся: — Молитесь. Мне это очень нужно. Я сам за себя плохо молюсь. Братья шли обратно через пустыню молча. Каждый думал о своём. Наконец старший сказал: — Знаете, что я понял? Мы пришли к святому, а встретили грешника. Но теперь я думаю... может быть, именно поэтому он и святой? — Не понимаю, — сказал кто-то. — Святой не тот, кто считает себя святым. Святой — это тот, кто видит себя грешником. Авва Сисой видит. Поэтому Бог и близок к нему. Юноша шёл последним, оглядываясь время от времени. Вдали, у маленькой кельи, всё ещё сидела согбенная фигура старца. "Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями..." Эти слова врезались в память. И юноша вдруг понял: это и есть настоящее смирение. Не показное самоуничижение. А честный, трезвый взгляд на себя. Без прикрас. Без оправданий. А Сисой сидел у кельи до глубокой ночи. Звёзды зажглись над пустыней — яркие, холодные. Он смотрел на них и молился: — Господи, я прожил шестьдесят лет. Скоро умру. И до сих пор не знаю — угодил ли Тебе хоть в чём-то. Прими меня не по делам моим, а по милости Твоей. Аминь. Ветер принёс откуда-то запах цветущей акации. Где-то вдали выл шакал. Пустыня жила своей ночной жизнью. А старец Сисой сидел и думал о том, что завтра снова придут посетители. Снова будут хвалить. Снова будут называть святым. И снова ему придётся бороться с искушением поверить им. Самым трудным в пустыне было не голод, не жажда, не жара. Самым трудным была борьба с собственной гордостью. И эта борьба не кончалась никогда.

Аваа Пимен и спящий монах
29:20

Аваа Пимен и спящий монах

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда мученики ещё не успели остыть в своей крови, а исповедники носили на телах свежие раны за имя Христово, — в те благословенные и страшные времена многие оставляли мир и уходили в пустыню. Уходили не от страха, не от малодушия, но от великой жажды — жажды Бога Живого, жажды совершенства, жажды той чистоты сердечной, о которой говорил Спаситель: «Блаженны чистии сердцем, яко тии Бога узрят». Египетская пустыня приняла в свои бескрайние объятия тысячи таких искателей. Песчаные просторы, где человек оставался наедине с Богом и собственной душой, где не было ничего, что могло бы отвлечь от главного — от внутреннего делания, от той незримой брани, которую ведёт дух с плотью, ангелы с бесами, старый человек с новым. Здесь, в этой выжженной солнцем земле, рождалась великая мудрость — не книжная, не от учености происходящая, но та живая мудрость, которая передаётся от сердца к сердцу, от отца духовного к чаду, от опытного к начинающему. Среди множества подвижников, населявших египетскую пустыню, особенным уважением и благоговением пользовался авва Пимен — старец великий, муж совершенный в добродетелях, светильник, горящий не для себя, но для всех ищущих пути ко спасению. Долгие годы провёл он в безмолвии пустынном, в молитвах непрестанных, в трудах и подвигах, которые превосходили силы человеческие. Но не строгостью своей был он знаменит, не суровостью и не неумолимостью к немощам человеческим — напротив, отличался он удивительной рассудительностью, той редкой способностью видеть не только внешнее, но и внутреннее, не только поступок, но и сердечное расположение человека. При нём жила небольшая община монахов — человек двенадцать или пятнадцать, не больше. Каждый из них пришёл своим путём, каждый нёс свой крест, каждый боролся со своими страстями. Старец принимал всех, никого не отвергал, но и не потакал слабостям. Он умел различать — когда нужна строгость, а когда милость; когда нужно обличить, а когда промолчать; когда разбудить, а когда дать поспать. Среди братии был один молодой инок, которого мы назовём Иоанном. Пришёл он в пустыню год тому назад — пришёл с горящим сердцем, с пламенным желанием отдать всего себя Богу, со святым намерением достичь того совершенства, о котором читал в житиях святых. Юность его была полна сил, тело крепко, дух решителен — всё, казалось, благоприятствовало великим подвигам. И он предался им с той безоглядностью, с той жертвенностью, которая свойственна молодости. Он постился строже других, вкушая лишь немного хлеба и воды, и то не каждый день. Молился дольше всех, простаивая на службах от начала до конца, а после службы продолжая молитву в келье своей, где клал поклоны земные до тех пор, пока колени не начинали кровоточить. Спал мало — три, много четыре часа в сутки, считая сон роскошью, от которой надо отказаться ради Царствия Небесного. Работал не покладая рук — то плёл корзины из тростника, то носил воду из колодца, то таскал камни для ремонта стены — всё делал с усердием, с напряжением всех сил, думая, что так и надо, что святость достигается через насилие над собой. Авва Пимен наблюдал за ним издалека. Старец видел и ревность его, и искренность намерений, и чистоту сердечную — но видел и опасность, которая подстерегала молодого инока. Видел, что тот взял на себя бремя, превышающее силы его, что пытается в один год прожить то, что святые проживали десятилетиями. Видел, что юноша путает подвиг с самоистязанием, воздержание с истощением, рвение с безрассудством. Но молчал старец, не вмешивался, зная, что есть уроки, которым нельзя научить словом — их надо пережить самому, прочувствовать на собственном опыте, пропустить через своё сердце. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Была ночь — та самая египетская ночь, когда тьма ложится на землю как покрывало, когда звёзды загораются такими яркими, каких не увидишь в людных местах, когда воздух становится прохладным и приятным после дневного зноя. Братия собралась в церкви на полунощницу — ночное бдение, которое было установлено древними отцами как особое время молитвы, время, когда мир спит, а подвижник бодрствует, предстоя перед Богом. Церковь была невелика — скромное строение из необожжённого кирпича, с низким потолком и узкими окнами. Посреди её стоял аналой с Евангелием, на стенах висели простые иконы, написанные неискусной рукой, но с великой любовью. Свечи горели скупо — семь или восемь, не больше, ибо воск был дорог в пустыне, и берегли его. Но и этого света хватало, чтобы разглядеть лица молящихся — сосредоточенные, углублённые в себя, отрешённые от всего земного. Началось пение псалмов. Голоса братии — не обученные, не стройные, но искренние — возносились под своды церкви. Древние слова пророка Давида звучали на греческом языке, который был языком молитвы в этих краях. Слова о Боге, о грехе, о покаянии, о надежде, о спасении — слова, которые пелись уже сотни лет и будут петься ещё многие века. Иоанн стоял на своём обычном месте — у холодной стены, в углу, подальше от всех. Он нарочно выбрал это место, самое неудобное, думая, что дискомфорт приблизит его к Богу. Стоял прямо, старался не прислоняться к стене, держал себя в напряжении, пытаясь молиться не только устами, но и всем существом своим. Но тело имеет свои законы. Тело помнит о себе, даже когда дух готов забыть о нём. И вот что началось: сначала веки сделались тяжёлыми, словно налились свинцом. Иоанн моргал, пытаясь прогнать дремоту, открывал глаза пошире, напрягал волю. Помогало — но ненадолго. Потом голова начала клониться вперёд, шея расслаблялась, всё тело искало покоя. Он встряхивался, выпрямлялся, упирался затылком в холодную стену, надеясь, что холод разбудит его. И опять на несколько минут становилось легче — но потом всё повторялось снова. Шла борьба — невидимая, но настоящая. Борьба духа с плотью, воли с немощью, желания с возможностью. Иоанн сражался изо всех сил — но силы были на исходе. Месяцы недосыпания, постоянного напряжения, изнурительных трудов сделали своё дело. Организм требовал отдыха — требовал настойчиво, безоговорочно, властно. И воля сломалась. В какой-то момент — сам Иоанн не мог бы сказать, в какой именно — сознание отпустило его. Глаза закрылись, голова склонилась набок, тело, прислонившись к стене, обрело наконец тот покой, которого так долго искало. Он заснул — заснул прямо на службе, среди молящихся братьев, под пение псалмов. Феодор, стоявший неподалёку, заметил это почти сразу. Феодор был из тех монахов, для которых устав был священен. Он искренне верил, что спасение достигается через точное исполнение правил, через неукоснительное соблюдение всех установлений. И в его понимании то, что сейчас делал Иоанн — вернее, то, что с ним происходило — было вопиющим нарушением, почти кощунством. Спать на службе! Да разве можно такое допускать? Лицо Феодора приняло выражение строгое, почти суровое. Он сделал шаг в сторону спящего инока, уже протянул руку, чтобы растолкать его, вернуть в чувство, указать ему на недопустимость такого поведения. В его действиях не было злобы — была лишь уверенность, что он поступает правильно, что именно так и надо, что правило должно исполняться всегда и всеми. Но тут он поймал взгляд аввы Пимена. Старец стоял впереди всех, как обычно, и молился — но в этот момент он обернулся и посмотрел прямо на Феодора. Посмотрел не гневно, не грозно, не карающе — но с такой ясностью и определённостью, что слов не требовалось. В этом взгляде было всё: и запрет, и объяснение, и урок, и любовь. Феодор замер, рука его повисла в воздухе. Он не понимал — но доверял. Доверие к старцу, накопленное годами, оказалось сильнее его собственных убеждений. Авва Пимен едва заметно покачал головой: нет, не надо, не буди. И медленно, очень медленно поднёс палец к губам: тихо, молчи. Феодор опустил руку и отступил на своё место. В душе его кипели вопросы, боролись недоумение и послушание, но он подчинился. Он знал: старец мудрее. Старец видит то, чего не видят другие. Старец знает, что делает. Служба продолжалась. Псалмы сменялись молитвами, молитвы — чтениями, чтения — песнопениями. Время в ночной церкви текло особенно — не спеша, не торопясь, словно сама вечность заглядывала в эти скромные стены и наполняла пространство своим присутствием. Свечи потихоньку догорали, воск стекал, фитили трещали — но никто не обращал на это внимания. Молитва шла своим чередом. Иоанн спал. Спал глубоко, без сновидений, тем целительным сном, который приходит к истощённому телу. Дыхание его было ровным, спокойным. Лицо, обычно напряжённое и сосредоточенное, расслабилось, разгладилось, стало почти детским. В этом сне не было ничего показного, ничего нарочитого — это была просто усталость, взявшая своё. Авва Пимен время от времени оборачивался и бросал короткий взгляд на спящего инока. И каждый раз в глазах старца мелькало что-то такое, что трудно было определить словами. Не осуждение — нет. Не разочарование — тоже нет. Скорее какая-то отеческая нежность, смешанная с лёгкой печалью. Печалью о том, как часто люди в своей ревности забывают о мере, как пытаются достичь в год того, на что нужны десятилетия, как наносят себе раны, думая, что служат Богу. Старец знал: этот юноша не от лени заснул, не от нерадения о молитве, не от холодности сердечной. Он заснул от истощения. От того, что взял на себя больше, чем мог понести. От того, что спешил туда, куда надо идти медленно и осторожно. И разбудить его сейчас, при всех, указать ему на его немощь — значило бы нанести удар, от которого молодая душа могла не оправиться. Авва Пимен знал, что такое уныние. Знал, как эта страшная страсть подкрадывается незаметно, как входит в сердце через едва заметную щель, как разрастается потом, захватывая всё пространство души, превращая жизнь в пустыню безводную. Знал, что уныние убивает медленно, но верно — отравляя и молитву, и труд, и саму надежду на спасение. И не хотел старец, чтобы Иоанн впал в эту бездну. Лучше пусть проспит службу, чем потеряет веру в милосердие Божие. Так и прошли оставшиеся часы ночного бдения. Братия молилась, Иоанн спал, авва Пимен хранил его сон, как хранят что-то драгоценное и хрупкое. Наконец рассвет начал проникать сквозь узкие окна церкви. Сначала тьма за стёклами сделалась чуть менее плотной, потом появился серый свет, потом розоватый, и наконец первый луч солнца, острый и яркий, пронзил полумрак и лёг золотой полосой на каменный пол. Служба подходила к концу. Последние молитвы были произнесены, последний псалом пропет. Братия начала расходиться — кто-то в келью отдохнуть перед дневными трудами, кто-то сразу на работу, ибо дел в монастыре всегда было много. Иоанн проснулся от звука шагов и негромкого гула голосов. Он открыл глаза, не сразу сообразил, где находится и что произошло. Потом до него дошло — и ужас разлился по его лицу. Он заснул. Заснул на службе. При всех. При старце. Стыд обжёг его так, что он физически почувствовал жар, разливающийся по телу. Щёки запылали, дыхание участилось, в горле пересохло. Ему захотелось исчезнуть, раствориться, перестать существовать — лишь бы не встречаться взглядом с братьями, лишь бы не видеть их осуждения, лишь бы не предстать перед старцем со своим позором. Он попытался незаметно проскользнуть к выходу, но голос остановил его — тихий, негромкий, но отчётливо слышный в наступившей тишине: — Иоанн, останься. Нам нужно поговорить. Это был голос аввы Пимена. Молодой инок замер. Сердце его колотилось так, что казалось, все слышат. Медленно, словно приговорённый, идущий на казнь, он повернулся и направился к старцу. Авва Пимен стоял у алтаря, опираясь на свой посох. Лицо его было спокойным, как всегда — эта невозмутимость, выработанная десятилетиями молитвы, не покидала его ни в каких обстоятельствах. Но глаза... в глазах светилось что-то тёплое, почти нежное. Иоанн остановился в нескольких шагах, опустил взгляд в пол и замер в ожидании обличения. Молчание длилось долго — так долго, что становилось невыносимым. Наконец старец заговорил: — Подними глаза, чадо. Не бойся. Иоанн поднял голову. Слёзы уже стояли в его глазах. — Ты устал, — сказал авва Пимен. Не вопрос, не обвинение — просто констатация факта, произнесённая с великой мягкостью. Иоанн хотел возразить, сказать, что нет, что он в порядке, что это его вина, его грех, его немощь, которую он должен был преодолеть. Но слова не шли. Потому что это была правда. Он устал. Устал до самого дна своей души. — Сколько ты спишь каждую ночь? — спросил старец. — Три... может, четыре часа, — тихо ответил Иоанн. — А сколько постишься? — Ем раз в день. Иногда через день. Авва Пимен медленно кивнул. — И как давно ты так живёшь? — Месяцев шесть, наверное. Старец помолчал, собираясь с мыслями. Потом тяжело опустился на скамью, стоявшую у стены, и жестом пригласил Иоанна сесть рядом. Молодой инок сел, не смея поднять глаз. — Видишь ли, чадо, — начал авва Пимен, — есть две опасности, подстерегающие подвижника. Первая — это расслабление, нерадение, потакание страстям. Об этой опасности много говорят и пишут, её знают все. Но есть и вторая опасность, о которой говорят реже, хотя она не менее губительна. Это опасность чрезмерного рвения, неразумной ревности, того безрассудного подвига, который ломает человека, вместо того чтобы его укреплять. Он повернулся к Иоанну, и в его взгляде была такая глубина понимания, что молодой инок почувствовал: старец видит его насквозь, видит всё — и страхи, и надежды, и боль, и стремления. — Ты пришёл сюда год назад. Всего год. А пытаешься жить так, как живут те, кто здесь десятилетиями. Ты думаешь, что святость достигается через насилие над собой, через максимальное напряжение всех сил, через отказ от всего, что делает жизнь хоть сколько-нибудь переносимой. И в этом есть доля истины — но только доля. Потому что подвиг без рассудительности превращается в своеволие, пост без меры становится самоистязанием, а ревность без мудрости ведёт не к Богу, а к погибели. Слова старца падали в душу Иоанна, как камни в глубокий колодец — медленно, тяжело, но доставая до самого дна. — Ты заснул сегодня на службе, — продолжал авва Пимен. — Да, это случилось. И ты чувствуешь за это великий стыд. Но знаешь ли ты, почему я не разбудил тебя? Почему не позволил другим разбудить? Потому что я видел: если разбужу, если укажу тебе перед всеми на твоё падение, ты решишь, что ты недостоин, что Бог отвернулся от тебя, что все твои труды были напрасны. И тогда ты впадёшь в уныние — ту страшную страсть, которая убивает душу медленнее, но вернее, чем любой другой грех. Лучше пусть ты проспишь службу, чем потеряешь надежду на милосердие Божие. Иоанн не сдерживал больше слёз. Они текли по его лицу свободно, обильно — слёзы облегчения, благодарности, раскаяния. — Правило, — говорил старец, и голос его был мягким, но твёрдым, — правило существует не ради себя самого. Оно существует ради человека, чтобы помочь ему дойти до Бога. Но если правило начинает губить человека, если оно становится идолом, которому приносят в жертву здравый смысл, милосердие и саму любовь — то это уже не правило, а фарисейство. Господь пришёл не для того, чтобы дать нам новый закон, более строгий, чем ветхий. Он пришёл, чтобы освободить нас от власти закона, показать, что любовь выше всех правил, что милость торжествует над судом. Авва Пимен положил свою старческую руку на плечо Иоанна — руку лёгкую, почти невесомую, но в этом прикосновении была такая сила, такое благословение, что молодой инок почувствовал: что-то внутри него исцеляется, собирается, выравнивается. — Иди, чадо, — сказал старец тихо. — Иди в свою келью. Поспи сегодня как следует — часов десять, двенадцать, сколько потребуется. Потом поешь досыта, не скупясь. Дай телу своему восстановиться. А завтра начнёшь снова — но уже мудрее. Помни: путь к Богу долог. Он не измеряется днями и месяцами. Он измеряется всей жизнью. И на этом пути важно не то, как быстро ты бежишь, а то, в каком направлении идёшь. Важно не количество подвигов, а качество сердца. Важно не строгость правил, а глубина любви. Иоанн встал. Хотел что-то сказать, но слова не шли. Он только поклонился старцу — низко, в самую землю — и вышел из церкви. Солнце уже поднялось высоко. День вступил в свои права. Пустыня начинала накаляться, воздух дрожал от жара. Обычный день, ничем не отличающийся от тысячи других дней. Но для Иоанна этот день стал переломным. Он понял то, чего не понимал раньше: что Бог милостив. Что Он не требует от нас невозможного. Что путь к святости — это не спринт, а длинная дорога, на которой важно не упасть от усталости, а дойти до конца. Что рассудительность — это не слабость и не компромисс, а высшая мудрость, без которой все подвиги становятся бессмысленными. Он пришёл в свою келью, лёг на жёсткую циновку и заснул. Спал долго, глубоко, без тревожных снов. А когда проснулся, чувствовал себя не только отдохнувшим телом, но и обновлённым духом. Авва Пимен остался в церкви один. Он ходил между рядами, гасил свечи, убирал, готовил всё к следующей службе. Двигался медленно, с той неспешностью, которая свойственна старости и мудрости. И всё время молился — не вслух, не словами даже, а той непрестанной сердечной молитвой, которая стала для него дыханием души. Он молился за Иоанна. За то, чтобы юноша не сломался, чтобы нашёл правильный путь, чтобы понял, что святость — это не достижение человеческих усилий, а дар Божий, который подаётся смиренным. Молился за всех тех, кто пытается штурмовать небо, забывая, что в Царство Божие входят не приступом, а смирением. И в его молитве была великая любовь — та любовь, которая превыше всякого правила, которая умеет различать, когда надо требовать, а когда прощать, когда будить, а когда давать спать. Много лет прошло с того дня. Авва Пимен отошёл ко Господу, как отходят праведники — тихо, без страха, с молитвой на устах. Иоанн остался и сам стал старцем. К нему приходили молодые иноки, горящие тем же огнём, которым когда-то горел он сам. И он учил их не строгостью, а рассудительностью. Не правилом, а любовью. Передавал им ту мудрость, которую получил от аввы Пимена. И когда видел, что кто-то из молодых засыпает на службе от усталости, он не будил. Просто тихо молился за него. И после службы говорил с ним — не обличая, но наставляя, не карая, но врачуя. Так и передавалась эта мудрость из поколения в поколение. От сердца к сердцу. От отца к сыну. От учителя к ученику. Не через книги, не через правила, а через живой опыт любви. Потому что именно так и живёт Церковь — не законом, а благодатью. Не буквой, а духом. Не правилом, а милосердием. И в этом — великая тайна христианского подвижничества.

Пуговица

Пуговица

Жил один человек и жил он не очень хорошо – путано. Решил взяться за ум, делать добрые дела, спасать душу. Делал их, делал, а особенного изменения в себе к лучшему не замечал. Как-то он шел по улице, видит – у одной старушки пуговица с пальто оборвалась и упала на землю. Увидел и думает: «Да чего там! Пуговиц у нее еще хватит. Не поднимать же! Ерунда какая!» Но все-таки, кряхтя, поднял пуговицу, догнал старушку, отдал ей пуговицу и забыл об этом. Потом он умер, и видит: весы – слева его зло лежит, тянет вниз, а справа ничего нет, пусто! И зло перетягивает. – «Эх, - говорит себе человек, - и здесь не повезло!» Смотрит, Ангелы пуговицу кладут... И чаша с добрыми делами перевесила. – «Неужели одна эта пуговица все мои злые дела перетянула?» - Удивился человек. – Сколько добрых дел я сделал, а их и не видно!» И услышал, как Ангел говорит ему: «Из-за того, что ты гордился своими добрыми делами, они и пропали! А вот именно этой пуговицы, о которой ты забыл, хватило, чтобы ты от гибели спасся!»

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Новый год.

Новый год.

Растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком… Новый год , 2 января, вечер. Иду на отпевание усопшего. А сам думаю, а туда ли я иду? Адрес специально на бумажку не записал, понадеялся, что запомню. Номера телефона тоже нет, подтвердить вызов мне никто не сможет. Так что приходится полагаться только на память, ну и на интуицию, разумеется. Пятый этаж, ни на входе в подъезд, ни возле квартиры никаких свидетельств о присутствии покойника. Хотя, сейчас это обычное дело. Боятся люди разных неожиданностей. Мне знакомый батюшка рассказывал: у них в городке люди не стали заносить домой крышку от гроба, и оставили её на ночь у входа в подъезд А какие-то шутники решили позабавиться и утащили эту крышку. Утром хватились, а крышки нет. Что делать, где искать? Хоть плач. И тут звонок: это не вашу крышку несут наши факелоносцы? У них возле дороги ещё в советские годы поставили несколько таких привычных всем нам фигур. Как обычно, тётка с веслом, кто-то там с ядром, и бегущие факелоносцы. Несколько бегунов, все вместе, несущие один на всех горящий факел. Тётка с веслом и метатель ядра уже рассыпались и исчезли со своих постаментов, а бегуны всё ещё бегут. Вот туда, к факелоносцам эти клоуны и затащили крышку от гроба. Когда несчастные плакали и снимали крышку, вокруг памятника стояли и смеялись какие-то люди. Прежде чем позвонить в дверь прислушался, а вдруг я ошибся? Представьте себе картинку: вы весело, ничего не подозревая, отмечаете праздник «Новый год», а к вам вваливается батюшка в черной одежде и при этом совершенно трезвый: «Это у вас тут покойник?» Легко с ума можно сойти, да еще при нашей всеобщей мнительности и суеверии. Помню, это ещё в годы моей юности к нам в военный городок привезли из Афгана «Груз 200», причём перед самым Новым годом. У нас тогда молодой офицер погиб, снайпер застрелил. И непонятно: то ли, случайно он высунулся, то ли, из-за того письма, что про жену из дому получил. Причём, не знаю уж по чьей вине, но родителей о том, что сын погиб и его домой везут, заранее не предупредили. Те готовятся праздник праздновать, стол накрыли, шампанское охлаждаться поставили. Слышат им в дверь звонят, думали, соседи поздравлять пришли. Открывают, а за дверями такая беда… Вот ведь как в жизни бывает… Прислушался, действительно за дверью поют, громкие радостные голоса. Точно ошибся. А что делать? Другого адреса у меня всё равно нет. Может рискнуть? Спрашивать ничего не буду, а только поздравлю народ, словно я «дед Мороз», и скажу: «Ой, простите люди добрые, ошибся», – а дальше стану действовать по обстановке. Звоню, открывают. Смотрю: из кухни в коридор тянется длинный стол за столом человек пятнадцать, все выпившие и довольные. Сразу видно, времени зря не теряют. Я выпаливаю заготовленную тираду, а мне в ответ под общий восторг: – Нет-нет, – не ошибся! Помогают раздеться и, протиснувшись между столом и стенкой, я иду в зал. Вхожу, действительно, в большой комнате в полнейшем одиночестве стоит на столе гроб, и в нём тело пожилого мужчины. Это дед и отец тем, кто в это время пьёт и веселился за дверью. Приглашаю народ помолиться, думаю: сейчас все встанут и пойдут, – но не тут-то было! Никто даже не шелохнулся, и уж тем более, не стал вставать. Только, как-то все поскучнели и враз замолчали. Веселье оборвалось, наступило тягостное молчание, и это на Новый-то год! И я почувствовал себя тем крокодилом, из детского стишка, который у детей солнышко отобрал. Родственники стали переглядываться между собой и о чём-то шептаться. А потом ко мне подошел молодой мужчина, ростом выше меня на голову с большими, и без сомнения, сильными руками. Он вежливо, но крепко обнял меня за плечи и попросил пройти с ним в другую комнату. Мы сели на диван, и тогда он спросил: – Батюшка, сколько тебе надо? Я его сперва не понял, но потом сообразил. Вопрос о пожертвовании за исполняемую требу всегда для меня неприятен, хотя служу уже давно. Как и во сколько можно оценить молитву? Для меня это всегда остается загадкой. Потому никогда не назначаю плату, а принимаю пожертвование, – и только в том случае, если меня об этом спрашивают. Как правило, все требы оформляются за свечным ящиком и не мною, но эти люди телефонным звонком вызвали священника на дом, и заранее в церковь не приходили, – оно и понятно – Новый год. Я сказал об обычной сумме пожертвования, принятого у нас в храме. Мужчина, видимо сын усопшего, достал внушительную пачку крупных купюр и отсчитал деньги: – Батюшка, вот здесь в два раза больше. И у меня к тебе просьба: – ты уж сам там чего придумай, только, пожалуйста, иди отсюда, не порти нам праздник… Я шел по улице и не знал, что мне делать, плакать или смеяться? Жалко было умершего старика. Еще не закопали, а уже забыли. Если ты не нужен даже самым близким тебе людям, то кому ты вообще нужен? Закопают, как старую ветошь и забудут. Никто за тебя никогда не помолится… Хотя, кого здесь винить? Скорее всего, сам и виноват: растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком, а едок, каких бы он жизненных высот не достиг, так никогда и не поднимется выше уровня едока.