Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Битва, которая не кончается

Битва, которая не кончается

В те далёкие времена, когда египетская пустыня стала прибежищем для тысяч искателей Царствия Небесного, когда песчаные просторы Скита населились подвижниками, оставившими мир ради единого на потребу, — жил там авва Агафон, муж великой святости и смирения. Прожил он с родителями своими сорок лет, исполняя заповедь о почитании отца и матери, а затем, когда настало время, оставил всё и удалился в пустыню. Там, в безмолвии раскалённых песков, где небо сходится с землёй на горизонте в дрожащем мареве, где нет ничего, что могло бы отвлечь душу от Бога, провёл он десять лет в строжайшем подвиге. И ещё пятьдесят лет стоял он столпником в Сакхе, превзойдя меру человеческую в терпении и молитве. Братия, приходившие к нему за советом, видели не просто подвижника, но живое воплощение иноческих добродетелей. Лицо его, иссушённое постом и палимое солнцем, хранило печать глубокого мира — того мира, который даруется лишь тем, кто долгие годы пребывает в непрестанном богообщении. Морщины, залегшие на лице старца, были как строки невидимой книги, в которой записаны были все его молитвы, все борения, все победы над невидимым врагом. ________________________________________ В один из дней, когда солнце уже клонилось к западу, окрашивая пески в медные тона, к келлии аввы Агафона пришла братия. Шли они издалека, через выжженную зноем пустыню, ведомые жаждой — но не той жажды, что терзает тело, а той, что мучит душу, ищущую истины. Старец принял их с кротостью, свойственной истинным подвижникам, которые видят в каждом приходящем образ Божий и возможность послужить ближнему. Он усадил братию в тени своей скромной келлии, где прохлада камней давала некоторое облегчение от нестерпимого жара, и сам расположился перед ними, готовый отвечать на их вопросы. Братия долго сидели молча, собираясь с духом. В пустыне время течёт иначе, чем в миру — здесь молчание не тяготит, но наполняет, здесь тишина не пуста, но полна присутствия Божия. Наконец, один из иноков, старший среди них, осмелился заговорить. Голос его звучал негромко, с почтением, какое подобает ученику, обращающемуся к учителю: — Авва, мы пришли к тебе с вопросом, который давно тревожит наши сердца. Мы видим, что путь иноческий полон трудов разных: есть пост, есть бдение, есть молчание, есть рукоделие, есть чтение Писания. Скажи нам, отче, по опыту твоему великому: какая добродетель в подвижничестве имеет больший труд? Какой подвиг труднее всех прочих? Авва Агафон помолчал. Он не спешил с ответом, как не спешат те, кто научился взвешивать каждое слово, понимая, что слово — это семя, которое может прорасти в душе слушающего либо добрым плодом, либо терниями. Глаза его, глубокие и ясные, смотрели куда-то вдаль, словно старец всматривался не в пески пустыни, но в глубины собственного многолетнего опыта. — Простите меня, братия, — начал он наконец, и в голосе его звучало то смирение, которое приобретается лишь долгими годами борьбы с гордостью. — Я полагаю, что нет большего труда, как молиться Богу без рассеяния. Братия переглянулись. Ответ этот был неожиданным для них. Они ожидали услышать о посте, который иссушает тело, или о бдении, которое лишает сна, или о безмолвии, которое требует отречения от всякого человеческого утешения. Но молитва? Разве молитва не есть отрада для инока, разве не к ней стремится всякая душа верующая? Старец, видя их недоумение, продолжил, и слова его текли медленно, как вода из глубокого колодца, поднимаемая с великим трудом, но дающая живительную прохладу: — Знаете ли вы, братия, что происходит, когда человек хочет молиться? В тот самый миг, когда душа его обращается к Богу, когда ум его пытается собраться и устремиться горé — именно в этот миг враг спешит воспрепятствовать молитве. Демоны знают, братия мои, знают они хорошо, что ничто так не опасно для них, ничто так не противодействует им, как молитва, принесённая Богу от всей души. Он умолк на мгновение, и в этой паузе братия могли услышать, как ветер шуршит песком у стен келлии, как где-то вдали кричит пустынная птица. Всё в пустыне располагало к молитве — и тишина, и простор, и отсутствие всего того, что отвлекает в миру. И всё же старец говорил о молитве как о величайшем труде. — Понимаете ли вы, что я хочу сказать? — продолжил авва Агафон, и теперь в голосе его звучала та особенная сила, которая свойственна тем, кто говорит не от книжного знания, но от опыта. — Всякий подвиг, какой бы ни предпринял человек, посвятивший себя иноческому житию, имеет в себе некоторое успокоение. Постишься ли ты — тело твоё через время привыкает к малой пище, и пост становится легче. Бодрствуешь ли ночами — плоть твоя научается обходиться малым сном. Храни́шь ли молчание — язык твой отвыкает от празднословия, и безмолвие делается естественным. Во всяком подвиге, братия, если нести его настойчиво и постоянно, человек стяжавает и имеет некоторое упокоение. Старец поднял руку, и жест этот был полон значения: — Но молитва! О, молитва — это совсем иное. Молитва до последнего издыхания сопряжена с трудом тяжкой борьбы. До последнего вздоха, братия! Нет привыкания к молитве, нет облегчения в ней, нет того покоя, который приходит в других подвигах. Каждый раз, каждый день, каждый час — всё заново, всё сначала. ________________________________________ Братия слушали, затаив дыхание. Они начинали понимать, о чём говорит старец. Каждый из них знал по собственному опыту, как трудно собрать ум во время молитвы, как легко он разбегается, хватаясь то за одну мысль, то за другую, как сложно удержать его в словах молитвенных. Один из братий осмелился спросить: — Но почему так, авва? Почему именно молитва столь трудна? Старец посмотрел на него с отеческой любовью: — Потому что молитва — это сама́ сущность нашего делания, это само́ сердце иноческого подвига. Всё прочее — пост, бдение, рукоделие — всё это лишь листья на древе, а молитва — это плод. Писание говорит: «всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Видите? Не о листьях говорится, но о плоде. Он помолчал, давая братии время вникнуть в эти слова, а затем продолжил: — Враг знает это. Лукавый враг наш знает, что если он не может отвратить человека от поста или от бдения — не столь великий будет вред. Но если он сможет разорить молитву, если сможет наполнить ум молящегося множеством помыслов, развлечь его, рассеять внимание — тогда всё прочее делание становится бесплодным. Дерево, покрытое листьями, но не дающее плода — разве не это самое горькое зрелище? Авва Агафон говорил тихо, но каждое слово его ложилось в сердца слушающих тяжёлым грузом истины: — Я скажу вам из опыта многих лет, братия. Начнёшь молиться — и вдруг вспомнишь о рукоделии, которое не закончил. Погрузишься в молитву — и вот уже ум твой унёсся в воспоминания о прежней жизни. Сосредоточишься вновь — и явится помысел о том, как хорошо было бы поесть, или поспать, или повидать братию. Прогонишь эти помыслы — придут другие, более тонкие: о добродетели твоей, о том, как хорошо ты молишься, о том, что ты уже достиг чего-то. И это — самое опасное, ибо это уже не просто рассеяние, но прелесть, гордость, падение. Один из братий, самый молодой, не выдержал и воскликнул: — Но как же тогда молиться, авва? Если это столь трудно, если враг столь силён, если борьба не прекращается никогда? Старец улыбнулся — той кроткой улыбкой, которая озаряет лица святых: — А разве я сказал, что не нужно молиться? Разве я призвал вас оставить молитву? Нет, братия! Напротив — именно потому, что это есть величайший труд, именно потому, что враг так яростно противится молитве, именно потому она и есть самое главное наше оружие, самое могучее наше делание. Он поднялся, и братия поднялись вместе с ним. Солнце садилось, окрашивая небо в багряные тона, и длинные тени легли на песок. Наступало время вечерней молитвы. — Слушайте же, что я вам скажу, — продолжал старец, и голос его окреп, наполнился силой. — Молитва — это битва. Битва ежедневная, ежечасная, непрестанная. Но это битва, в которой мы не одни. С нами Сам Бог, к Которому мы взываем. И если мы не ослабеваем, если снова и снова, падая, встаём, если всякий раз, когда ум наш рассеивается, мы терпеливо возвращаем его к молитве — Господь видит наше усилие. Он видит нашу борьбу. И Он приходит на помощь. ________________________________________ Братия стояли, потрясённые услышанным. Они пришли с простым вопросом о том, какой подвиг труднее, а получили урок, который запомнят на всю жизнь. Авва Агафон, видя их состояние, добавил уже мягче: — Не смущайтесь, чада мои. Не унывайте от того, что молитва трудна. Всё в духовной жизни трудно поначалу, всё требует усилия. Но знайте: лукавый противится молитве именно потому, что боится её. Если бы молитва была бессильна, зачем бы ему так стараться помешать нам? Само это сопротивление — доказательство силы молитвы. Он обвёл братию взглядом, и в глазах его читалось и сострадание к их немощи, и радость о их усердии: — Каждый раз, когда вы замечаете, что ум ваш отвлёкся в молитве, — не отчаивайтесь. Это не значит, что вы плохие молитвенники. Это значит лишь, что вы ещё живы, что битва ещё идёт. Мёртвые не воюют. Отчаиваться нужно было бы тогда, когда вы перестали замечать рассеяние, когда смирились с ним, когда решили, что молитва и должна быть такой — рассеянной, поверхностной, формальной. Старец сделал паузу, и в наступившей тишине было слышно, как бьётся сердце у каждого из братии. — Враг хочет, чтобы вы оставили молитву, сочтя её слишком трудной. Или чтобы вы молились лишь устами, но не сердцем. Но вы не поддавайтесь! Снова и снова возвращайте ум к словам молитвы. Снова и снова, как воин, который после каждого удара врага поднимает щит и продолжает стоять. Не ожидайте, что станет легко. Не ищите утешения в молитве — ищите Бога. А Бог, видя ваше постоянство, Сам утешит вас в Своё время, Сам даст вам силу устоять. ________________________________________ Когда братия покидали келлию аввы Агафона, сумерки уже окутали пустыню своим прохладным покровом. Звёзды одна за другой зажигались на тёмном небосводе, и их свет, холодный и чистый, напоминал о вечности, к которой устремлена всякая молитва. Старец проводил их до края своего убогого жилища и, благословляя на путь, сказал напоследок: — Помните, братия: молитва — это не то, что мы делаем своими силами. Молитва — это то, что Бог делает в нас, когда мы открываем Ему своё сердце. Наше дело — постоянство, терпение, усердие. А всё остальное — от Него. Идите с миром и молитесь непрестанно, сколько есть сил. А когда силы кончатся — молитесь бессилием своим. И это тоже будет молитва. Братия ушли, унося с собой эти слова как драгоценное сокровище. А авва Агафон вернулся в свою келлию и встал на молитву — на ту самую молитву, о которой только что говорил: трудную, требующую постоянной борьбы, но единственно необходимую, единственно ведущую к Богу. И молился он долго в ту ночь, как молился каждую ночь, как будет молиться до последнего своего вздоха. Потому что для него эта истина — что молитва есть величайший труд — не была теорией, не была лишь учением для других. Это была сама его жизнь, день за днём, час за часом, вздох за вздохом. ________________________________________ Спустя годы, когда приблизилось время отшествия аввы Агафона из этого мира, братия, сидевшие у его одра, спросили его: — Авва, не боишься ли ты суда Божия? И старец, человек, проведший столько лет в подвигах, смиренно ответил: — Я по силе моей исполнял законы Господни, но как человек могу ли быть уверен, что угодно Богу моё дело? Это смирение — плод той самой молитвы, о которой он учил. Молитвы, которая не превозносит человека, но смиряет его. Молитвы, которая не даёт покоя в самодовольстве, но держит душу в постоянном бодрствовании. Молитвы, которая действительно есть самый трудный подвиг — но именно потому и самый спасительный. ________________________________________ Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение. Слова аввы Агафона о молитве дошли до нас через века, записанные в Древнем Патерике, чтобы и мы, живущие в иные времена, в иных обстоятельствах, знали: молитва — это труд. Труд ежедневный, труд непрестанный, труд, который не становится легче с годами. Но это тот труд, без которого не обретается Царствие Небесное. Потому что именно в молитве, именно через эту постоянную борьбу за внимание, за собранность ума, за чистоту сердца — именно здесь встречается душа человеческая с Богом живым. И всё прочее — все посты, все бдения, все труды — приобретают смысл лишь тогда, когда приносятся Богу в молитве. Пусть же и для нас эти слова святого старца станут утешением в борьбе с рассеянием ума, ободрением в минуты уныния от кажущейся бесплодности молитвенного труда. Пусть мы помним: если трудно — значит, битва идёт. Если трудно — значит, враг ещё сопротивляется. Если трудно — значит, мы на правильном пути. ________________________________________ Источник: Древний Патерик, глава 12 (Отечник святителя Игнатия Брянчанинова, "Об авве Агафоне", изречение №21) Память преподобного Агафона Египетского: 20 февраля (5 марта н.ст.)

Смерть праведника
13:36

Смерть праведника

В те далёкие времена, когда египетская пустыня ещё хранила в своих песчаных объятиях тысячи подвижников, когда память о великих отцах — Антонии, Макарии, Пахомии — была ещё свежа в сердцах их учеников, жил один из величайших пустынников своего времени. Звали его Сисой, и слава о его святости разошлась по всему христианскому миру так широко, что многие называли его вторым Антонием Великим. Шестьдесят лет прожил авва Сисой в той самой горе, где некогда подвизался преподобный Антоний. Он поселился там после того, как великий отец пустынников уже отошёл ко Господу, словно принимая от него эстафету святости. И гора эта, овеянная молитвами и слезами первого пустынника, приняла нового подвижника с тихой радостью. Здесь, среди безмолвия скал и песков, где не было ничего, кроме неба над головой и каменистой земли под ногами, старец Сисой творил своё невидимое делание, восходя день за днём по лестнице духовного совершенства. Жизнь его была столь проста и безыскусна, что казалось — нет в ней ничего особенного. Молитва, труд рук своих, скудная пища, краткий сон на голой земле. Но в этой простоте скрывалась великая глубина. Старец достиг такого смирения, что считал себя последним из людей, такой чистоты сердца, что видел Бога в каждом творении, такой непрестанной молитвы, что имя Иисусово стало биением его сердца. Ученики приходили к нему издалека, жаждущие научиться тайнам духовного делания. И он принимал их с отеческой любовью, но учил не столько словами, сколько самой жизнью своей. Один его взгляд мог сказать больше, чем тысячи поучений. Одно его молчание было красноречивее любых речей. Братия видели в нём живой образ евангельского совершенства, и многие говорили, что если кто хочет увидеть, каким должен быть истинный монах, пусть посмотрит на Сисоя. Но вот настало время, когда даже это крепкое тело, закалённое долгими годами поста и бдения, начало сдавать. Старец почувствовал приближение смерти — не со страхом, но с тихой радостью человека, который всю жизнь готовился к этой встрече. Он не боялся смерти, ибо для него она была не концом, а началом, не разлукой, а встречей с Тем, к Кому всю жизнь стремилась его душа. Ученики собрались вокруг одра своего духовного отца. Они видели, как день за днём тело его слабеет, как угасает земная жизнь в этом теле, некогда столь крепком и выносливом. Но вместе с тем они замечали нечто удивительное: чем больше умирало тело, тем более просветлённым становилось лицо старца. Словно по мере того, как истончалась завеса плоти, всё яснее проступало нечто иное, небесное, вечное. В те последние дни авва Сисой почти не говорил. Он лежал с закрытыми глазами, и губы его едва заметно шевелились — молитва Иисусова не прекращалась даже сейчас, на пороге вечности. Иногда он открывал глаза, и ученики видели в них такую глубину, такой мир, что сердца их исполнялись одновременно и скорби о предстоящей разлуке, и утешения от созерцания этой небесной тишины. И вот наступил последний час. Братия окружили одр старца, преклонив колени. Они молились, плакали, готовясь проводить своего учителя в последний путь. Келья была полна скорби расставания, но в этой скорби уже светилась надежда. Потому что все они знали: не навсегда уходит от них авва Сисой, лишь переходит в иной чертог, откуда будет молиться за них, своих духовных чад. Внезапно старец открыл глаза. Но это был уже не тот взгляд, который они видели прежде. Глаза его светились таким неземным светом, что братия невольно содрогнулись. Лицо Сисоя просияло — и это сияние было не от свечей, горевших в келье, не от утреннего солнца, пробивавшегося сквозь узкое оконце. Это был свет изнутри, свет души, встретившей нечто такое, от чего весь мир преобразился. — Вот пришёл авва Антоний! — произнёс старец, и голос его, только что едва слышный, зазвучал с удивительной силой. Ученики переглянулись. Они ничего не видели, кроме стен тесной кельи и друг друга. Но старец видел то, что было закрыто от их глаз. Он видел великого отца пустынников, своего предшественника, жившего в той же самой горе за много десятилетий до него. Он видел того, чьим стопам следовал всю свою жизнь. — Вот лик пророков! — продолжал Сисой, и глаза его следили за чем-то невидимым, что происходило в пространстве кельи. — Вот лик апостолов! Братия застыли в благоговейном страхе. Они понимали: разверзлись небеса, и старец видит то, что обещано праведным. Он видит тех, о ком читал в Священном Писании, о ком молился всю жизнь, с кем теперь суждено ему пребывать вовеки. Лицо старца всё более просветлялось. Сияние, исходившее от него, становилось таким ярким, что некоторые ученики не могли смотреть на него прямо — словно на солнце в полдень невозможно смотреть незащищёнными глазами. И в этом свете было нечто неописуемое: не просто яркость, но какая-то особая чистота, святость, благодать. — Вот и Ангелы пришли взять меня, — сказал авва Сисой, и слова эти прозвучали так торжественно, так радостно, что ученики, несмотря на слёзы, невольно улыбнулись. — Но я прошу ещё немного времени на покаяние. Эти слова поразили учеников больше всего. Вот он, старец, шестьдесят лет проживший в пустыне, достигший такой святости, что сам Господь посылает за ним Ангелов, — и он просит времени на покаяние! Он, который всю жизнь каялся, который ни одного дня не проводил без слёз о своих грехах, который достиг такой чистоты, что удостоился видеть небесные силы! — Авва, — осмелился сказать один из учеников, — неужели ты нуждаешься ещё в покаянии? Старец перевёл на него взгляд, полный такой глубокой мудрости, такого смирения, что инок невольно опустил глаза. — Истинно не знаю, — ответил Сисой, — сотворил ли я хоть начало покаяния. В этих словах заключалась вся суть его подвига. Вот она, вершина смирения: человек, которого весь христианский мир почитает как святого, сам считает, что едва начал путь покаяния. Человек, к которому приходят за советом издалека, сам полагает себя последним грешником. Это не было лицемерием, не было ложным самоуничижением — это было подлинное видение себя в свете Божием, когда всякая праведность кажется недостаточной, когда всякое делание представляется малым перед величием Божией святости. Ангелы, видимые старцем, ждали. Они не торопили его, но и время земное истекало. Тело Сисоя уже не могло больше удерживать душу — слишком силён был зов вечности, слишком близок был Господь. И всё же старец молился, просил ещё мгновения, ещё вздоха, ещё одного «Господи, помилуй», чтобы войти в вечность чуть более достойным, чуть более очищенным. Братия стояли вокруг, свидетели этой поразительной картины. Они видели, как душа святого восходит к Богу, как небо склоняется к земле, как вечность вторгается во время. И в этом видении было для них великое утешение и великий урок. Утешение — потому что они увидели воочию, что праведников действительно встречают Ангелы, что обетования Божии истинны, что есть воздаяние верным. Урок — потому что поняли: даже на вершине святости нужно смирение, даже у врат рая нужно покаяние, даже в час смерти нужна молитва. Сияние на лице старца достигло такой силы, что казалось — вот-вот лицо его совсем преобразится, станет подобным солнцу, как было с Моисеем на Синае или с Господом на Фаворе. И в этом свете ученики увидели нечто большее, чем просто своего учителя. Они увидели образ того, чем должен стать каждый человек. Они увидели, куда ведёт путь подвига, молитвы, смирения. Они увидели, что обещано тем, кто оставляет всё ради Христа. — Господи, в руки Твои предаю дух мой, — прошептал наконец авва Сисой, повторяя последние слова Самого Спасителя на кресте. И в этот миг лицо его засияло так, что вся келья наполнилась светом. Ученики закрыли глаза, ослеплённые этим сиянием. А когда через мгновение открыли их вновь, увидели: старец лежит тихо, с улыбкой на устах, а на лице его застыло выражение такого мира, такой радости, какой не бывает у живых. Душа его отошла — но не во тьму, а в свет. Не в одиночество, а в ликование святых. Не в небытие, а в полноту бытия. Братия опустились на колени и долго молились над телом своего духовного отца. Они плакали, но слёзы эти были не только скорбью. В них была и радость — радость за старца, достигшего цели. В них была и благодарность — благодарность за то, что им довелось знать такого человека, учиться у него, быть свидетелями его святости. В них была и надежда — надежда на то, что и для них открыты те же врата, что для них уготовано то же блаженство, если только будут они верны тому пути, который показал им авва Сисой. Весть о преставлении великого старца разнеслась по всей пустыне. Приходили монахи из дальних скитов, приходили миряне из ближних селений, приходили даже те, кто никогда не видел Сисоя живым, но слышал о его святости. И все они, глядя на его светлое, умиротворённое лицо, уходили утешенными и укреплёнными в вере. Так передавалась эта история из поколения в поколение, от учителя к ученику, от отца к сыну. И каждый, кто слышал её, получал урок о том, что есть истинное смирение, что значит быть готовым к встрече с Богом, как провожают праведников из этого мира в мир иной. История эта учила: не бойтесь смерти, если жизнь ваша была со Христом. Не страшитесь часа последнего, если дни ваши были наполнены молитвой. Не трепещите суда, если сердце ваше хранило покаяние. И до сих пор, спустя века, когда православные христиане вспоминают об авве Сисое, они вспоминают не только его подвиги, не только его учение, но прежде всего — тот последний час, когда лицо его просияло как солнце, когда он увидел Ангелов и святых, когда небо открылось над его смертным одром. Потому что в этом часе заключена главная истина нашей веры: смерть побеждена, врата рая отверсты, и праведников действительно встречают Ангелы Божии. Источник: Алфавитный Патерик, "Об авве Сисое Великом"

Молитва недостойного
13:34

Молитва недостойного

В те далёкие времена, когда египетская пустыня уже была усеяна кельями подвижников, словно ночное небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мир и уходили в безмолвие песков, жил в тех местах некий инок по имени Ор. Не был он знаменит среди братии, не прославился чудесами или учением — напротив, жил он столь скрытно и незаметно, что многие из соседей его даже имени не знали. Лишь изредка видели они издали его иссохшую от постов фигуру, когда он выходил за водой к дальнему источнику или собирал хворост для скудного очага. Келья его стояла в стороне от проторенных троп, там, где пустыня была особенно сурова и безжизненна. Четыре глиняные стены, покрытые пальмовыми ветвями вместо крыши, узкая щель вместо окна, жёсткая циновка на голой земле — вот и всё его хозяйство. Не было у него ни книг, ни икон, ни даже простой лампады. Только распятие из двух грубо обтёсанных палок висело на восточной стене, и перед ним проводил Ор дни и ночи в непрестанной молитве. Был он родом из простой семьи, вырос в бедности и в молодости познал тяжесть каждодневного труда. Когда услышал он однажды слова Христовы: "Продай всё и раздай нищим, и следуй за Мной", — нечего ему было продавать, кроме ветхой одежды да старого плуга. Но сердце его загорелось таким пламенем любви к Богу, что не мог он более оставаться в миру. Раздал он то малое, что имел, простился с престарелой матерью и ушёл в пустыню, ведомый одним лишь желанием — найти Бога. Поселился он у одного старого отшельника, который научил его первым основам иноческой жизни: как молиться, как бороться с помыслами, как хранить безмолвие. Три года прожил Ор рядом со старцем, впитывая каждое его слово, как иссохшая земля впитывает редкий дождь. А когда наставник его преставился ко Господу, остался Ор совсем один, в той самой келье, где прежде они подвизались вдвоём. И началась для него долгая, невидимая миру брань. Каждое утро, когда первые лучи солнца пробивались сквозь щель в стене, вставал он на колени перед грубым распятием и начинал молитву. Простыми словами, какие только знал, обращался он к Богу, и всегда — всегда! — эта молитва его была одна и та же: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин даже поднять глаза к небу." Так молился он часами. Губы его шептали всё те же слова, а сердце вторило им в безмолвии. Он не дерзал просить ни о чём — ни о даровании добродетелей, ни о духовных утешениях, ни даже о помощи в скорбях. Только повторял, словно дитя, которое знает лишь одно слово: "Недостоин, Господи. Недостоин." Проходили месяцы, складывались в годы. Тело его иссохло от постов, кожа потемнела и огрубела от солнца и ветра, спина согнулась от долгих стояний на молитве. Волосы его поседели, хотя был он ещё не стар, а в глазах появилась та особенная глубина, которая бывает только у людей, много плакавших. Потому что плакал Ор — плакал часто и обильно, оплакивая свою греховность, своё несовершенство, своё недостоинство стоять перед лицом Божиим. Братия, которые изредка проходили мимо его кельи, дивились его терпению. Иногда кто-нибудь из них останавливался, желая получить наставление или просто поговорить — ведь пустыня бывает так безжалостно молчалива, что человеческий голос становится драгоценностью. Но Ор только кротко улыбался и говорил: "Что вы пришли к грешнику? Идите к великим старцам, которые могут вас научить. А я ничего не знаю, кроме того, что недостоин я милости Божией." И братия уходили, недоумевая. Некоторые говорили между собой: "Велико смирение этого Ора." Другие же шептали: "Или велико смирение, или велико неверие. Разве не сказано: приходящего ко Мне не изгоню вон? Зачем же он твердит о недостоинстве?" Но сам Ор не слышал этих разговоров и не знал, что думают о нём люди. Для него существовал только Бог — и пропасть, лежащая между его грешной душой и святостью Творца. Шёл пятый год его подвига. Потом десятый. Молитва его не менялась, не становилась ни короче, ни длиннее, ни богаче словами. Всё те же слова: "Господи, я недостоин." Иногда среди ночи просыпался он от собственного голоса — оказывалось, что и во сне шептал он эту молитву. Иногда, когда плёл корзины, чтобы потом обменять их на немного хлеба и фиников, руки его двигались сами собой, а уста по-прежнему шептали: "Недостоин, Господи, недостоин." Была в этом упорстве его какая-то детская чистота. Он не старался разнообразить молитву, не искал новых слов, не пытался подняться на какие-то духовные высоты. Как малое дитя, которое тянет ручки к матери и плачет одним и тем же плачем, так и Ор простирал руки к Богу и повторял одно и то же: "Недостоин." Пятнадцатый год его пустынного жительства выдался особенно трудным. Старость начинала брать своё — колени уже не могли долго держать тело на молитве, руки дрожали, когда он поднимал кувшин с водой, зрение слабело. Но молитва не ослабевала. Если не мог он стоять, становился на колени. Если не мог на коленях — ложился ниц. Но молился — молился неустанно, и всё теми же словами: "Господи, я недостоин." Шестнадцатый год. Семнадцатый. Каждый день был похож на предыдущий — та же молитва, тот же пост, то же безмолвие. Никаких видений, никаких откровений, никаких утешений. Только пустыня, только жар дня и холод ночи, только молитва и слёзы. И вот однажды ночью, когда минуло уже восемнадцать лет его подвига, стоял Ор на молитве, как обычно. Луна светила в узкую щель кельи, её холодный свет падал на глиняный пол и на согбенную фигуру старца. Губы его шептали всё ту же молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин..." И вдруг келья наполнилась светом. Не лунным — это был совсем другой свет, тёплый и живой, свет, который невозможно описать земными словами. Он не резал глаза, как солнечный луч, но проникал в самую глубину души, освещая все её тайные уголки. И в этом свете стоял — нет, не стоял, а как бы парил над землёй — прекрасный юноша в белых одеждах, сияющий такой чистотой, что Ор понял сразу: это Ангел Божий. Ужас и радость одновременно сковали сердце старца. Он упал ниц, не смея поднять глаза, и задрожал всем телом — не от страха, но от благоговения. Восемнадцать лет он молился, и ни разу не удостоился такого посещения. Восемнадцать лет повторял, что недостоин — и вот теперь Небо само сошло к нему. И услышал он голос — голос Ангела, звучащий одновременно грозно и ласково, как звучит голос отца, который долго ждал возвращения блудного сына: — Ор! Старец вздрогнул. Восемнадцать лет никто не называл его по имени — он и сам почти забыл, как звучит это слово. — Ор, — повторил Ангел. — Встань и посмотри на меня. Но Ор не мог подняться. Он лежал ниц, и слёзы текли из глаз его на холодную землю. — Я недостоин, — прошептал он. — Господи, я недостоин даже видеть посланника Твоего. — Встань, Ор, — в третий раз сказал Ангел, и на этот раз голос его был так властен, что старец не мог не повиноваться. Медленно, с трудом поднялся он на колени, но глаз поднять всё ещё не смел. Тогда Ангел простёр руку и коснулся его головы — и от этого прикосновения волна неизъяснимой благодати прошла через всё тело Ора, и показалось ему на мгновение, что он стал совсем лёгким, будто бремя всех прожитых лет, всех грехов и скорбей вдруг упало с его плеч. — Посмотри на меня, Ор, — тихо сказал Ангел. И Ор поднял глаза. И увидел он лицо Ангела — и в этом лице была такая красота, такая чистота и святость, что понял старец: вот оно, отражение Божественной славы, вот та красота, ради которой стоит оставить весь мир. И сказал Ангел, глядя прямо в глаза Ору: — Восемнадцать лет ты молишься и говоришь: "Я недостоин, Господи." Восемнадцать лет твоё смирение восходит к престолу Всевышнего как благоухание фимиама. И вот я послан сказать тебе от Господа: Ор, ты достоин! Эти слова поразили старца сильнее, чем поразила бы его молния. Он снова упал ниц, и рыдания потрясли его иссохшее тело. Но это были уже не слёзы покаяния — это были слёзы невыразимой радости, слёзы благодарности, слёзы, которые душа плачет, когда встречается наконец с Возлюбленным после долгой разлуки. — Ты достоин, — повторил Ангел. — Твоё смирение соделало тебя достойным. Ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится. Восемнадцать лет ты считал себя последним из грешников — и вот Господь поставил тебя в число святых Своих. Свет становился всё ярче, келья была вся наполнена им, и казалось, что стены её вот-вот растворятся в этом сиянии. А Ангел всё говорил, и каждое слово его было как капля живой воды, падающая в истомлённую жаждой душу: — Скоро ты перейдёшь из этой жизни в жизнь вечную. И примет тебя Господь с радостью, как отец принимает возвратившегося сына. Ибо ты достоин, Ор. Не своими заслугами — человек никогда не может быть достоин по заслугам. Но достоин ты милостью Божией, которую привлёк к себе своим смирением. Долго ли продолжалось это видение — Ор не мог сказать потом. Может быть, мгновение, а может быть, целую ночь. Время словно остановилось, и не было более ни прошлого, ни будущего — только это вечное «сейчас», в котором душа встречается с Богом. А когда свет начал постепенно меркнуть и образ Ангела становиться всё менее отчётливым, последнее, что услышал Ор, были слова: — Иди с миром, достойный раб Божий. И не говори более: "Я недостоин" — ибо что Бог называет достойным, того человек не смеет называть недостойным. И исчез Ангел. Келья снова погрузилась в обычную ночную тьму, лишь луна по-прежнему светила в узкую щель. Но Ор уже не был прежним. Что-то изменилось в нём — не внешне, но внутри, в самой глубине души. Восемнадцать лет он нёс бремя своего недостоинства, и вот это бремя было снято. Не потому, что он вдруг стал святым — нет, он по-прежнему видел все свои немощи и грехи. Но теперь он знал, что милость Божия больше всякого греха, что любовь Христова способна сделать достойным самого недостойного. И когда на следующее утро один из братьев случайно зашёл к нему, то поразился он, увидев лицо старца. Оно светилось какой-то тихой радостью, какой не было прежде. И когда брат спросил: "Что с тобой, авва?" — Ор только улыбнулся и сказал: — Господь посетил меня, брат. Он сказал мне, что я достоин. Не сам по себе — но Его милостью. А через несколько дней после этого видения тихо и мирно отошёл ко Господу авва Ор. И братия, омывая его тело перед погребением, дивились тому, как светло и молодо выглядело его лицо, словно он не восемьдесят лет прожил в трудах и подвигах, но только-только вступил на путь иноческий. Так окончил свой земной путь этот смиренный подвижник, который восемнадцать лет считал себя недостойным — и именно этим смирением стяжал себе венец достоинства в Царствии Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава об Оре Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Palladij_Elenopolskij/lavsaik/

Авва Макарий и две жены
10:35

Авва Макарий и две жены

В те далёкие времена, когда египетская пустыня была усеяна кельями подвижников словно небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мирскую суету ради безмолвия и молитвы, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец по имени Макарий. Слава о его святости разнеслась далеко за пределы Скита — говорили, что он творит чудеса, что бесы бегут от одного его взгляда, что ангелы посещают его келью. И действительно, авва Макарий достиг такой высоты духовной, что казалось — выше уже некуда. Пятьдесят лет провёл он в пустыне. Пятьдесят лет непрестанного подвига, когда каждый день начинался с молитвы и заканчивался ею, когда пост был столь строг, что тело его превратилось в высохшую тростинку, гнущуюся под дуновением ветра. Он спал на голой земле, владел лишь рваной рясой да плетёной корзиной для рукоделия. К нему приходили за советом епископы и простые миряне, монахи-новоначальные и опытные старцы. Всем он подавал слово назидания, всем помогал нести их крест. И вот однажды, когда старец Макарий стоял на молитве в своей келье, освещённой лишь слабым светом глиняного светильника, когда губы его шептали привычные слова псалмов, а сердце возносилось к Богу в безмолвном созерцании, — вдруг келья наполнилась светом. Не тем мерцающим светом лампады, что едва разгоняет тьму, а светом ярким, чистым, от которого не болят глаза, но напротив — душа наполняется невыразимой радостью и покоем. Макарий поднял голову и увидел перед собой Ангела Божия. Лик его сиял кротостью и величием, а крылья, сложенные за спиной, казалось, были сотканы из самого света. Старец пал ниц, ибо привык он к смирению более, чем к каким-либо видениям, но Ангел сказал ему: — Макарий, Господь видит труды твои и подвиг твой, видит молитвы твои и пост. Но знай: ты не достиг ещё меры двух жён, живущих в городе. И исчез Ангел, оставив старца в недоумении и смятении. Две жены? В городе? Какая мера духовная может быть у мирских женщин, погружённых в заботы житейские, в суету, в попечения о доме и семье? Он, Макарий, пятьдесят лет изнурявший плоть постом, проводивший ночи без сна в молитве, победивший все страсти — и ему говорят, что какие-то женщины превзошли его? Но авва Макарий был не из тех, кто поддаётся гордости или обиде. Напротив, в сердце его зародилась жажда узнать: в чём же их превосходство? Чему он, опытный подвижник, может научиться у простых мирянок? Ибо истинное смирение проявляется именно в готовности учиться у всех — будь то великий старец или малое дитя. На следующее утро, когда солнце только начало подниматься над песками, окрашивая небо в розовые и золотые оттенки, Макарий вышел из своей кельи и направился к городу. Путь был неблизкий — несколько часов по раскалённой пустыне, где каждый шаг давался с трудом, где песок обжигал босые ноги, а солнце било в голову безжалостно. Но старец шёл, опираясь на посох, шёл с молитвой на устах и с горячим желанием в сердце — найти этих жён и понять тайну их духовной высоты. Когда он вошёл в город, шум и суета мирской жизни показались ему почти невыносимыми после долгих лет безмолвия. Торговцы кричали, зазывая покупателей, дети бегали и смеялись, женщины сплетничали у колодца, мужчины спорили о делах. Всё это пёстрое многоголосие мира, от которого он бежал когда-то, теперь окружило его вновь. Но Макарий шёл, спрашивая прохожих, нет ли в городе двух жён, известных своей добродетелью. Наконец ему указали на небольшой дом на окраине. Дом был простой, небогатый, но чистый и ухоженный. Макарий постучал в дверь, и вышли к нему две женщины средних лет. Увидев старца в монашеской рясе, изможденного постом и пустынной жизнью, они низко поклонились ему и пригласили войти. — Отче святой, — сказали они, — какая радость, что ты посетил наш дом! Чем можем послужить тебе? Макарий же, севший на простую скамью, устремил на них проницательный взгляд своих глубоких глаз и спросил: — Расскажите мне, дочери, о жизни вашей. Как проводите вы дни свои? Какие подвиги совершаете? Женщины переглянулись в недоумении. — Какие подвиги, отче? Мы простые жены, замужем за двумя братьями. Живём в одном доме, ведём хозяйство, растим детей. Ничего особенного мы не делаем. Но старец настаивал: — Нет, расскажите подробнее. Ангел Божий сказал мне, что вы достигли такой меры духовной, до которой я ещё не дошёл. Хочу научиться у вас. Женщины ещё больше смутились. Они долго отказывались, говоря, что недостойны такой чести и что, верно, произошла какая-то ошибка. Но Макарий был непреклонен в своём желании узнать истину. И тогда, наконец, они начали рассказывать. — Отче, — сказала одна из них, — мы вышли замуж за братьев пятнадцать лет назад. С тех пор живём в одном доме, делим все заботы и труды. И вот что мы можем сказать: за все эти пятнадцать лет мы ни разу не поссорились друг с другом. Ни одного грубого слова не сказали одна другой. Ни одного злого помысла не допустили в сердце. — Более того, — продолжила другая, — мы с самого начала решили: как только почувствуем, что начинается раздражение или обида, мы сразу же открываем друг другу сердце. Мы просим прощения, мы молимся вместе, мы не даём злу укорениться в душе. — И ещё, — добавила первая, — мы договорились каждый день, среди всех наших трудов и забот, находить время для молитвы. Когда готовим пищу — молимся. Когда стираем бельё — молимся. Когда укладываем детей спать — молимся. Мы поняли, что Бог не требует от нас оставить семью и уйти в пустыню. Он хочет, чтобы мы прямо здесь, среди кастрюль и пелёнок, среди криков детей и забот о хозяйстве, хранили память о Нём. — А ещё мы решили, — продолжила вторая, — что пока не научимся любить друг друга по-настоящему, мы не имеем права даже думать о том, чтобы идти в монастырь. Мы говорили себе: вот когда проживём всю жизнь в мире и любви, когда воспитаем детей, когда исполним долг свой перед мужьями и семьёй — тогда, может быть, на старости лет мы уйдём в обитель. Но сейчас наше место здесь, и здесь мы должны искать Бога. Макарий слушал, и в сердце его происходило нечто удивительное. Он, проведший пятьдесят лет в пустыне, думал, что знает всё о молитве, о подвиге, о пути к Богу. Но вот перед ним сидели две простые женщины, которые открыли ему иную сторону духовной жизни — сторону, о которой он почти забыл. Да, он молился часами, стоя на коленях в келье. Но не случалось ли, что в его сердце закрадывалась гордость? Не думал ли он порой, что его подвиг больше, чем у других? А эти жены — они молились среди грохота кастрюль и детского плача, они хранили мир в сердце среди тысячи ежедневных искушений раздражительности и обиды. Он мог уйти от людей, скрыться в пустыне, где никто не раздражал его и не искушал. А они жили бок о бок, день за днём, год за годом, и хранили любовь. Да, его подвиг был велик — но и их подвиг был велик, просто иного рода. Старец Макарий встал, низко поклонился женщинам и сказал: — Истинно говорю вам, дочери: вы преподали мне великий урок. Я думал, что спасение только в бегстве от мира, в пустыне и безмолвии. Но вы показали мне, что можно идти к Богу и среди мира, если хранить в сердце мир и молитву. Благословен Бог, пославший меня к вам! И возвратился авва Макарий в свою пустыню, но уже иным человеком. Он понял, что святость не в месте, а в устроении сердца. Что Богу нужна не столько внешняя аскеза, сколько внутренняя чистота. Что любовь к ближнему и мир с ближним — это и есть главный подвиг, где бы ты ни находился: в келье ли пустынной или в городском доме, среди ли безмолвия или среди шума семейной жизни. С тех пор, когда к нему приходили за советом миряне, живущие в миру, он всегда рассказывал им эту историю. И говорил: «Не думайте, что спасение только для монахов. Храните мир друг с другом, молитесь среди трудов ваших, и достигнете той же меры духовной, что и великие пустынники». Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение, утешая тех, кто не может оставить мир, но хочет жить для Бога. И в этом — великая милость Божия: что путь к Нему открыт для всех, и каждый может идти этим путём, в каком бы звании ни находился. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), раздел "Об авве Макарии Египетском" Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Хитрейшая из сетей
17:07

Хитрейшая из сетей

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только утверждалась в сердцах человеческих, когда великие города Востока наполнялись проповедниками истины, жил в Антиохии пресвитер по имени Иоанн, которого за редкий дар слова прозвали Златоустом. Был он муж учёный, воспитанный в пустыне, закалённый постом и молитвой, но призванный Промыслом Божиим не к безмолвию, а к проповеди — к тому, чтобы глаголом своим зажигать сердца человеческие. Антиохия в те годы была городом великим и шумным, столицей Востока. Здесь сходились пути торговые, здесь встречались люди всех народов. Но здесь же процветали и пороки — театры с непристойными зрелищами, где народ предавался страстям низменным. И вот в один из дней, когда храм наполнился народом, пришедшим послушать слово назидания, стал Златоуст говорить о диаволе. Не в первый раз вёл он эту беседу — уже два дня подряд размышлял он вслух о злобе вражией, о кознях лукавого, о том, как древний змий искушает род человеческий. В первый день объяснял он, что диавол не одолевает людей силою. Во второй день показывал, что и хитростью не всех одолевает — ибо праведный Иов устоял. Слушатели внимали со вниманием великим, потому что речь шла о враге невидимом, но грозном, о супостате, который не дремлет и не спит. Многие из присутствующих сами боролись с искушениями, многие падали и вставали. Слово о диаволе было для них не отвлечённым богословием, но насущным хлебом. Златоуст был проповедник искусный. Он умел держать внимание толпы, умел вести слушателей за собой. Голос его лился, как река полноводная, захватывая умы и сердца. Он не кричал, не потрясал руками, но слова его входили в душу, как меч обоюдоострый. И в тот день говорил он о том, что волнует многих: откуда берётся сила диавола над людьми? Почему одни падают под его натиском, а другие стоят непоколебимо? В чём тайна его власти над человеческими душами? Народ слушал, затаив дыхание. Вопросы эти касались каждого. Каждый хотел понять, как устоять против врага невидимого. И тогда Златоуст стал объяснять. Голос его звучал твёрдо, но в нём слышалась и отеческая нежность, и строгость учителя. — Слушайте же, возлюбленные, — говорил он, — и разумейте. Не диавол губит нас. Не его злоба низвергает души наши в пропасть погибели. Слаб он, враг наш, слаб и жалок, хотя и свиреп обличием. Видели ли вы, как бился праведный Иов со всей ратью бесовской? Устоял. Лишили его богатства — не поколебался. Отняли детей — не возроптал. Поразили язвами тело — не похулил Бога. Видели ли, как падали святые подвижники под натиском искушений? Не все падали — многие устояли, многие победили. Он остановился, оглядел собрание. Лица людские были обращены к нему, как цветы к солнцу. — Но почему же тогда одни падают, а другие стоят? Почему Иов устоял, а Адам пал? Почему Антоний победил, а Иуда погиб? Разве диавол бессилен против одних и всесилен против других? Нет, братия мои, нет! Дело не в силе вражией — дело в нашей беспечности. Дело в том, бодрствует ли душа наша или спит. Он говорил о том, что даже тварь Божия — небо и земля, солнце и звёзды, всё то прекрасное создание, которое должно возводить ум наш к Творцу, — даже оно становится для иных камнем преткновения. Одни, глядя на небо, славят Создателя, видят в движении светил премудрость Божию. А другие начинают поклоняться самому небу, звёздам воздают почести, забыв Того, Кто всё это сотворил. — Виновато ли в том небо? — вопрошал Златоуст, и голос его звучал, как звон медный. — Виновато ли солнце в том, что слепцы духовные не видят за ним Солнца Правды? Нет! Виновата наша беспечность, наше нерадение, наше нежелание трудиться над собственным спасением. — Глаз дан для того, чтобы видеть красоту творения и славить Бога — но беспечный обращает его на блуд. Язык дан для хвалы Господней — но нерадивый употребляет его на хулу. — Видите, братия? — продолжал Златоуст. — Слабый от всего терпит вред. Даже святое Евангелие может стать для иного соблазном! Народ слушал, поражённый. Златоуст вёл их за собой всё дальше и дальше, всё глубже в тайны духовной брани. И вот тогда произнёс он слова, которые должны были перевернуть всё их разумение о борьбе с грехом. — Всё это, — сказал он голосом, полным силы, — всё это говорю я вам не для того, чтобы диавола освободить от обвинений. Не думайте, будто хочу я оправдать врага! Нет! Зол он, зол безмерно, зол неисправимо. Клеветник, человекоубийца от начала — вот кто он есть. Но слушайте же внимательно, в чём состоит главная его хитрость, главная его уловка, главная его западня! Златоуст остановился. В храме стояла такая тишина, что слышно было дыхание людей, слышно было биение сердец. Все ждали, затаив дыхание. — Он-то, диавол, сильно желает, чтобы мы вину наших грехов слагали на него! — Голос проповедника прозвучал, как труба, разрывая тишину. — Вот в чём его хитрость! Вот в чём его главное коварство! Он хочет, чтобы мы говорили: «Не я виноват — диавол соблазнил. Не моя воля согрешила — враг попутал. Не я сам пал — меня столкнули в бездну. Что же я мог поделать против такой силы?» Златоуст поднял руку, словно останавливая невидимую силу. Жест его был полон значения. — И зачем ему это? — продолжал он, и теперь в голосе его звучала скорбь отеческая. — Зачем диаволу нужно, чтобы мы валили вину на него? Ведь казалось бы — какая ему польза? Слушайте же, братия мои, и разумейте его лукавство! — Затем, братия мои, чтобы, питаясь этими надеждами ложными, делая всякого рода грехи, увеличили мы своё наказание! Затем, чтобы, слагая вину на него, продолжали беспечно грешить! Затем, чтобы не каялись мы, не исправлялись! Потому что если всё равно диавол виноват, если всё равно он толкнул меня — то зачем же мне бороться? Зачем трудиться над собой? Ведь я всё равно не виноват! И так будет продолжаться день за днём, год за годом, грех за грехом, падение за падением — пока не предстанем мы на Суд Божий. И там, в тот страшный час, мы скажем: «Господи, я не виноват, диавол искушал!» — и не получим мы никакого извинения! Он напомнил им о праматери Еве. Голос его стал тише, но от этого не менее выразительным. — Помните, что случилось в раю? Когда Господь спросил Еву: «Что ты сделала?» — как ответила она? «Змей обольстил меня, и я ела». Сложила вину на другого. Оправдала себя тем, что змей обманул её. И что же? Помогло ли ей это? Освободило ли от наказания? Избавило ли от изгнания из рая? Нет! Хотя змей и обольстил, но она сама, она сама протянула руку, сама взяла плод, сама вкусила, сама преступила заповедь Божию! Змей не вкладывал ей плод в уста насильно. Змей только предложил — а дальше всё сделала она сама, по своей воле! — Так и мы! — восклицал Златоуст, и голос его вновь обрёл силу. — Если будем валить вину на диавола, не получим прощения. Потому что не диавол протягивает нашу руку к чужому имению — мы сами протягиваем. Не диавол развязывает наш язык на хулу — мы сами развязываем. Не диавол обращает наш взор на блудное — мы сами обращаем. Мы сами, мы сами, возлюбленные, по своей воле, по своему произволению творим зло! Лица слушателей изменились. Словно завеса спала с глаз их, словно открылось им нечто, о чём они прежде не думали. Одни побледнели, осознав свою вину. Другие покраснели от стыда. Кто-то опустил глаза долу, не в силах вынести взгляд проповедника. Потому что каждый узнавал себя в этих словах. Каждый вспоминал, как он сам, падая в грех, утешал себя мыслью: «Не я виноват, враг попутал». Как искал оправданий: обстоятельства, люди, искушения, слабость плоти. Как говорил себе: «Что же я мог сделать? Я слаб, а враг силён». И казалось, что это правда. Но теперь, слыша слова Златоуста, понимали они: это и есть та самая хитрость диавольская! Златоуст же продолжал неумолимо: — Познайте же самих себя! Познайте свои раны! Не ищите виноватых на стороне, но загляните внутрь себя. Там, в глубине сердца вашего, гнездится источник зла. Не диавол родит грех — грех рождается от вашей беспечности! Он призывал их к самоукорению — к тому великому деланию, которое есть начало покаяния истинного. — Что есть самоукорение? — вопрошал Златоуст. — Это когда ты не других обвиняешь, не на диавола валишь, но себя обличаешь, себя осуждаешь пред Богом! Это когда говоришь: «Согрешил я, Господи. Я сам. По своей воле. Виноват я, только я!» — Это есть первый путь покаяния: осуждение грехов своих. Осуди сам себя, и Бог оправдает тебя. Скажи: «Согрешил я, я сам, по своей воле». И увидишь, как Господь простит тебя! Потому что Он ждёт искреннего признания: «Я виноват». Две только эти слова — но какую силу они имеют! Златоуст объяснял, почему самоукорение столь важно. Потому что оно отсекает самый корень беспечности. Когда человек винит диавола, он остаётся беспечным — ведь что он может сделать против такой силы? Но когда человек признаёт свою вину, он признаёт и свою ответственность. А значит — и свою способность измениться. Если я сам согрешил — значит, я сам могу и не грешить. Златоуст объяснял далее, что диавол — словно палач, который не может действовать без позволения судии. Апостол Павел повелевал им: «Предать такового сатане во измождение плоти». Видите? — говорил проповедник. — Облечённый плотью человек повелевает бесплотным духом! Потому что сила в произволении, в воле, в решимости служить Богу. Когда беседа подходила к концу, Златоуст ещё раз повторил главную мысль: — Не будем, возлюбленные, искать виновных на стороне. Не будем утешать себя тем, что «диавол виноват». Он-то именно этого и хочет! Он хочет, чтобы мы беспечно грешили, надеясь, что вина падёт на него. Но не падёт! Каждый понесёт своё бремя, каждый даст ответ за себя. Потому что мы — не рабы безвольные, не куклы в руках злой силы. Мы — образ и подобие Божие, мы — наделённые свободой, мы — призванные к святости! Народ выходил из храма в молчании глубоком. Слова эти легли на сердца, как печать горячая. Потому что открылась им истина: не в силе вражией дело, но в нашей собственной воле. Диавол бессилен против того, кто не хочет грешить. И многие из тех, кто слышал ту беседу, изменили свою жизнь. Были среди них и торговцы богатые, которые прежде оправдывали своё лихоимство тем, что «все так делают». Были и простые люди, которые винили в своих грехах бедность, или богатство, или жён своих. Перестали они искать оправданий грехам своим. Перестали валить вину на обстоятельства, на людей, на диавола. Начали смотреть в глубину души своей, начали судить себя строго, начали каяться искренне. Некоторые из них впоследствии стали подвижниками великими. И когда приходило искушение, когда грех стучался в дверь сердца, они уже не говорили: «Что я могу поделать? Враг силён». Нет, они говорили: «Это мой выбор. И я выбираю не грешить». Потому что поняли они главное: самая хитрая сеть диавола — это та, в которой он предлагает нам свалить вину на него самого. Это западня, расставленная с величайшим искусством. Это ловушка, в которую попадаются даже осторожные. Потому что кажется она безобидной: «Я признаю, что согрешил, и признаю, что диавол искусил меня». Но за этим скрывается яд смертельный — отказ от ответственности, отказ от борьбы. И пока мы не вырвемся из этой сети, пока не возьмём на себя ответственность за свои грехи, до тех пор будем мы пленниками собственной беспечности. До тех пор будем падать и падать, оправдываясь тем, что «враг силён», что «обстоятельства таковы». До тех пор не будет у нас ни покаяния истинного, ни исправления, ни победы над грехом. А слова Златоуста те разошлись по всему христианскому миру. Записали их ученики его, благоговейно сохранившие каждое слово учителя. Переписали книжники, размножившие свитки с беседами святителя. Передали отцы детям, наставники — ученикам, старцы — юным инокам. Такова была беседа святителя Иоанна Златоуста о хитрости диавола и о силе самоукорения, произнесённая в Антиохии в год от Рождества Христова триста восемьдесят восьмой. Простая по форме, но глубокая по содержанию. Понятная даже простецам, но открывающая бездны премудрости для мудрых. В ней заключалась вся тайна духовной борьбы, весь секрет победы над грехом. Не в том дело, чтобы победить диавола — он уже побеждён Христом. Дело в том, чтобы победить самих себя, свою беспечность, своё нежелание брать ответственность. Вот где настоящая битва. Вот где решается судьба души. И побеждает в этой битве не тот, кто сильнее, не тот, кто образованнее. Побеждает тот, кто имеет мужество сказать: «Виноват я сам». Потому что в этих словах — начало покаяния, начало исправления, начало спасения. ________________________________________ Источник: Святитель Иоанн Златоуст, «Беседы о диаволе», Беседа вторая. Произнесено в Антиохии в 388 году. Ссылка: https://pravoslavie.ru/2921.html

Монах, который ни кого не осуждал
11:21

Монах, который ни кого не осуждал

В те далёкие времена, когда пустыни Египта и Палестины были усеяны монастырями и скитами, словно звёздами усеяно ночное небо, когда тысячи подвижников стекались в безмолвие песков, чтобы найти Бога и спасти свою душу, жил один монах. Имени его история не сохранила — а может быть, и не нужно нам знать это имя. Потому что речь пойдёт не о великом подвижнике, не о строгом постнике, не о молитвенике, проводившем ночи в бдении. Нет, этот монах был самым обыкновенным, можно даже сказать — нерадивым. Он жил в одном из общежительных монастырей, где братия собиралась вместе на молитву, на трапезу, на труд. И вот что удивительно: все вокруг него старались, подвизались, боролись со своими страстями, а он — словно плыл по течению. Не то чтобы он был злым человеком или творил какие-то явные беззакония. Нет, просто жил он как-то... легко. Слишком легко для монаха. Когда братия вставала на полунощницу, он частенько проспыпал. Выходил в храм последним, зевая и протирая глаза. Во время службы мог задремать, стоя у стены. Игумен не раз делал ему замечания, но монах только кивал головой, соглашался, обещал исправиться — и на следующий день всё повторялось снова. Постился он нестрого. Когда в трапезной подавали постную пищу, он не отказывался от лишней порции. Если случалось в праздник послабление поста, он радовался этому, как дитя. Братия поглядывали на него с неодобрением: вот, мол, чревоугодник. А он ел свою похлёбку и хлеб, не замечая косых взглядов. На послушания его тоже посылали, конечно. Работал он исправно, но без особого рвения. Не из тех был, кто возьмёт на себя двойную ношу, чтобы облегчить труд брата. Не из тех, кто встанет раньше всех и сделает больше всех. Работал ровно столько, сколько велено — не больше, но, справедливости ради, и не меньше. Молитвенное правило своё он исполнял кое-как. Сто поклонов в день? Ну, пятьдесят наверняка клал, а про остальные... Господь простит. Псалтирь читал? Читал, но часто сбивался, зевал, думал о чём-то своём. Иисусову молитву творил? Творил, но без того огня, без той ревности, которая должна гореть в сердце инока. Одним словом, монах как монах. Средний. Таких в каждом монастыре десятки. Не святые, но и не явные грешники. Не подвижники, но и не нарушители устава. Просто... человек. Слабый, немощный, ленивый человек, который зачем-то пришёл в монастырь, но так и не смог стать настоящим иноком. Братия это видели. И как водится между людьми, судили его. Кто-то с сожалением: эх, мог бы человек спасаться, да нет в нём ревности. Кто-то с осуждением: бездельник, тунеядец, только хлеб монастырский ест. Кто-то с раздражением: вот из-за таких, как он, и благодать от обители отходит. Говорили о нём, перешёптывались. Указывали на него новоначальным: вот, смотри, не будь таким. Игумен журил его на собраниях братии: "Брат такой-то опять проспал службу. Брат такой-то опять нерадиво исполнял послушание". И монах опускал голову, краснел, но... ничего не менялось. Прошли годы. Десять, двадцать, тридцать лет монашеской жизни. Монах состарился. Спина согнулась, волосы поседели, руки задрожали. Но жизнь его не изменилась. Всё так же он был нерадив, всё так же ленив, всё так же слаб. И вот пришла его смертная болезнь. Слёг он на одре, и все поняли: не встанет. Братия собрались вокруг него, игумен пришёл причастить его Святых Таин. Монах лежал тихий, спокойный. На лице его не было ни страха, ни отчаяния. Какое-то удивительное умиротворение разлилось по его морщинистому лицу. Братия удивлялись. Один старый инок сказал другому: "Смотри, как спокойно умирает. Словно и не грешил всю жизнь". Другой ответил: "Да что с него взять? Он и не грешил особо — так, жил себе, ни богу свечка, ни чёрту кочерга". Монах затих. Дыхание стало тише, реже. Братия начали читать отходную. И в этот момент — как бывает иногда перед самой смертью — монах вдруг открыл глаза. Широко так открыл, будто увидел что-то. Лицо его исказилось, он приподнялся на одре, протянул руки вперёд... Братия замерли. Что это? Видение? Бесы пришли за душой? А монах смотрел перед собой, и видел то, что скрыто от живых. Стояли перед ним демоны — мрачные, злобные, торжествующие. И в руках у них был свиток. Длинный-предлинный свиток, развёрнутый во всю длину кельи. И написаны на нём были грехи. Все грехи этого монаха за всю его долгую жизнь. Леность — вот она, строка за строкой. Тысячи пропущенных молитв. Сотни раз, когда он проспал службу. Нерадение на послушании. Чревоугодие. Празднословие. Рассеянность на молитве. Маловерие. Уныние. Всё, всё, всё — записано, ничего не забыто, ничего не упущено. Демоны торжествовали. "Вот, — кричали они, — вот твоя жизнь! Вот плоды твоего монашества! Ты был никчёмным иноком! Ты не молился, не постился, не трудился! Ты наш! Идём с нами!" И вот тут монах вдруг... улыбнулся. Да, улыбнулся! Лицо его просветлело. Он посмотрел на демонов, потом поднял глаза выше — туда, где они, демоны, не смели взглянуть. И сказал негромко, но твёрдо: "Господи! Ты Сам сказал: Не судите, да не судимы будете. Вот я, Господи. Грешный, ленивый, нерадивый. Всё, что написано в этом свитке — правда. Я был плохим монахом. Я не молился, как должно. Я не постился, как следует. Я не трудился, как нужно. Но одно я могу сказать Тебе, Господи: я за всю свою жизнь никого не осудил!" И в этот момент произошло чудо. Свиток в руках демонов вспыхнул. Вспыхнул ярким светом, и все буквы на нём стали исчезать. Одна за другой, строка за строкой. Леность — исчезла. Чревоугодие — исчезло. Рассеянность — исчезла. Всё, всё, всё — стёрлось, как будто и не было никогда. Демоны завопили, заметались. Они схватили свиток, но он рассыпался у них в руках светлым пеплом. Они попытались схватить душу монаха, но не смогли даже приблизиться — какая-то невидимая сила отбросила их прочь. Он увидел свет — такой яркий, такой чистый, какого никогда не видел на земле. Братия, стоявшие вокруг одра, увидели только, как лицо умирающего монаха вдруг просияло. Он улыбнулся — широко, радостно, как дитя. Прошептал что-то неслышное и тихо испустил дух. После погребения братия долго недоумевали. Как так? Человек всю жизнь был нерадив, а умер со светлым лицом, словно святой. Что это значит? Игумен, старый мудрый инок, сказал тогда братии: "Видите, братья, тайну Божию? Мы судили этого брата. Мы считали его плохим монахом. Мы осуждали его за леность и нерадение. Но Бог судит не так, как мы. У Бога свои весы, свои мерки. Да, этот брат был ленив. Да, он не был великим подвижником. Но было в нём одно, что перевесило все его грехи. Он за всю жизнь никого не осудил. Никого! Ни одного брата, ни одного человека. Мы осуждали его, а он никого не осуждал. Мы указывали на его грехи, а он не видел грехов ближних. Мы злословили о нём, а он не злословил ни о ком. И эта одна добродетель — неосуждение — оказалась драгоценнее всех наших подвигов". Братия стояли, потрясённые. И каждый думал о себе: а я? Сколько раз я осуждал? Сколько раз смотрел на брата с презрением? Сколько раз обсуждал чужие грехи? С того дня в том монастыре стали особенно внимательны к этому греху. Если кто начинал осуждать ближнего, другие останавливали его: "Помнишь брата нашего? Он был нерадив, но не осуждал — и спасся. А мы что? Подвизаемся, постимся, молимся — а осуждаем. И что нам от наших подвигов, если мы губим себя осуждением?" Так эта история стала передаваться из поколения в поколение. Из монастыря в монастырь, из уст в уста. И многие, услышав её, задумывались: что важнее — внешние подвиги или чистота сердца? Строгий пост или любовь к ближнему? Долгая молитва или неосуждение брата? Ответ был ясен. Господь сказал: Не судите, да не судимы будете. И если мы хотим, чтобы Бог не судил нас, мы не должны судить других. Если хотим милости — будем милостивы. Если хотим прощения — будем прощать. Лучше быть нерадивым монахом, но не осуждать никого, чем быть великим подвижником, но с сердцем, полным осуждения. Лучше проспать службу, но не злословить о брате, чем простоять всю ночь на молитве, а утром начать обсуждать чужие грехи. Потому что Бог смотрит на сердце. И если сердце чисто от осуждения — оно драгоценно перед Богом. Дороже всех постов, всех молитв, всех бдений. Источник: Древний Патерик (Отечник) Упоминание: Схиархимандрит Авраам (Рейдман), беседа об осуждении Ссылка: https://www.pravmir.ru/osuzhdenie-trudnye-voprosy/

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Авва Антоний и сети диавола
10:07

Авва Антоний и сети диавола

В те далёкие времена, когда пустыни Египта стали прибежищем для тысяч искателей Царства Небесного, когда монашество только-только начинало свой путь в истории Церкви, жил великий подвижник, которого называли отцом всех монахов — преподобный Антоний Великий. Имя его гремело по всей Фиваиде, слава о его подвигах достигла самых отдалённых уголков христианского мира, но сам он бежал от этой славы всё дальше и дальше в необъятные песчаные просторы. Не сразу достиг он той высоты духовного разумения, о которой пойдёт речь. Долгие годы провёл Антоний в непрестанной брани с невидимыми врагами человеческого рода, в суровых подвигах, в молитвах, что длились от заката до рассвета, в постах, что изнуряли плоть, но укрепляли дух. Пустыня была его учительницей, безмолвие — наставником, а Бог — единственным утешением в этом море песка и камня, где не росло ничего, кроме редких колючих кустарников, да не водилось никого, кроме змей и скорпионов. Его келья — если можно было назвать кельей ту пещеру в скале, где он укрывался от палящего зноя и ночного холода — не знала никакого убранства. Циновка на полу, глиняный кувшин для воды, несколько фиников, которые приносили изредка ученики, — вот и всё его имущество. Но в этой нищете духовной был скрыт клад несказанный, богатство, которого не могли отнять ни воры, ни тлен, ни сама смерть. И вот однажды, в глубокой молитве пребывая, когда ум его вознёсся превыше всего земного и тварного, когда душа его, очищенная долгими трудами, стала способна прозревать в тайны духовного мира — открылось Антонию видение страшное и поучительное. Не телесными очами увидел он то, что было явлено ему, но очами души, которые Господь отверз в тот миг милостию Своею. Представилась ему вся земля, весь мир человеческий, словно с великой высоты он смотрел на него. И увидел подвижник картину, от которой содрогнулось сердце его: вся земля была покрыта сетями. Сети эти опутывали города и селения, дома и храмы, площади и пустынные места. Не было ни единого уголка, где бы не простирались эти коварные петли. Тонкие и прочные, почти невидимые и в то же время совершенно реальные, они лежали повсюду — ждали, когда неосторожная нога ступит в них, когда беспечная душа запутается в их хитросплетениях. Это были сети диавольские, силки, которые расставляет враг рода человеческого для уловления душ. Антоний видел, как премудро и лукаво устроены эти сети: для каждого человека — свои, приспособленные к его слабостям и страстям. Для одних — сети чревоугодия и пьянства, для других — блудной страсти, для третьих — сребролюбия и корыстолюбия. Видел он сети гнева и злопамятства, зависти и тщеславия, уныния и отчаяния. Сети гордости были самыми крепкими и самыми незаметными — в них попадались даже те, кто избежал всех прочих. Ужаснулся великий подвижник, увидев такое множество соблазнов, такую премудрость злобы, такую изощрённость вражескую. И вырвался из груди его невольный вопрос, крик души испуганной: "Кто же избегнет их? Кто может пройти среди такого множества сетей и не запутаться? Кто спасётся?" Воистину, это был вопль не только за себя, но за всех людей, за весь род человеческий. Потому что видел Антоний не только сети, но и тех, кто попадался в них. Видел, как люди бьются в этих путах, как пытаются освободиться собственными силами и только крепче опутываются. Видел, как иные даже не замечают, что уже пойманы, и живут в плену, считая себя свободными. Видел, как падают в эти сети и простые миряне, и монахи, и даже пастыри церковные. И чем дольше смотрел он на это печальное зрелище, тем больше наполнялось сердце его скорбью и состраданием. Неужели нет выхода? Неужели всё человечество обречено на погибель? Неужели нет такой силы, которая могла бы противостать этим бесчисленным сетям? И тогда, когда вопрос этот достиг наивысшей остроты в душе подвижника, когда скорбь его стала почти невыносимой, — услышал он голос. Голос тихий, но ясный. Голос, который не гремел громом, не потрясал землю, но проникал в самую глубину сердца. Голос, в котором была вся мудрость небесная, всё утешение и вся истина: "Смиренномудрие!" Одно только слово. Но в этом слове заключалась вся тайна спасения, весь путь к Царству Небесному, вся премудрость духовного делания. Смиренномудрие — вот оружие непобедимое против всех козней вражеских. Смиренномудрие — вот та добродетель, которая делает человека неуловимым для диавольских сетей. Потому что диавол ловит прежде всего гордых, надеющихся на себя, на свои силы, на свой разум, на свою праведность. А смиренный проходит сквозь все сети, словно их и нет, потому что он не полагается на себя, но всецело уповает на Бога. Понял тогда Антоний великую тайну. Понял, почему в Евангелии сказано: "Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем." Понял, почему все святые отцы единогласно свидетельствуют, что смирение — основание всех добродетелей, без которого никакой подвиг, никакое делание не имеет цены. Понял, почему бесы более всего боятся именно этой добродетели и всеми силами стараются посеять в сердце человеческом семена гордости. Смиренный не попадается в сеть чревоугодия, потому что не ищет для себя удовольствий и наслаждений, но довольствуется тем, что имеет, благодаря Бога за всё. Смиренный не улавливается сетью блудной страсти, потому что не превозносится своей чистотой, но помнит о своей немощи и призывает помощь Божию. Смиренный не запутывается в сетях сребролюбия, потому что знает, что всё — от Бога и всё — Божие, а сам он лишь странник в этом мире. Смиренный не падает в сети гнева и злопамятства, потому что не считает себя достойным чести и не возмущается, когда бесчестят его. И самое главное — смиренный не попадается в главную, самую опасную сеть, сеть гордости, которая ожидает тех, кто преуспел в духовной жизни, кто совершил много подвигов, кто достиг некоторой чистоты. Потому что смиренный, сколько бы ни сделал доброго, всегда считает себя недостойным рабом, который сделал только то, что должен был сделать, и то — плохо, и то — по милости Божией, а не по своей силе. Открылась Антонию вся глубина этой истины. И с того дня стал он ещё более ревностно возделывать в себе эту драгоценную добродетель — смиренномудрие. Когда приходили к нему люди за советом и утешением, когда называли его великим, святым, богоносным — он отвергал всякую похвалу, говоря: "Я ещё не начинал монашеской жизни." Когда творил чудеса по вере приходящих к нему — никогда не приписывал это себе, но всегда возводил славу к Богу. Когда ученики его дивились его прозорливости и мудрости — говорил им, что всё это дары Духа Святого, а сам он — сосуд скудельный, недостойный таких даров. И видение это, открытое ему Богом, старец передал потом всем ищущим спасения. Рассказывал он о сетях диавольских, распростёртых по всей земле, и о том единственном оружии, которое может защитить от них. И слова его записали ученики, и дошли они до нас, потомков, чтобы и мы знали эту великую тайну. Потому что и в наше время не уменьшилось количество сетей, которые расставляет враг. Напротив, быть может, стало их ещё больше, и хитрее они стали, и незаметнее. Но и оружие остаётся тем же — смиренномудрие, которое одно только может провести человека сквозь все козни вражеские к Царству Небесному. И когда обступают нас со всех сторон искушения, когда чувствуем мы, что запутываемся в сетях страстей, когда кажется, что нет выхода и нет спасения — вспомним слова, услышанные великим Антонием в пустыне египетской: "Смиренномудрие!" Вспомним и призовём на помощь Того, Кто Сам был кроток и смирен сердцем, Кто может разорвать все сети вражеские и освободить душу от всякого плена. ________________________________________ Источник: Алфавитный Патерик, "Об авве Антонии Великом", глава 7 Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Evsevij_Orlinskij/dostopamjatnye-skazanija-o-podvizhnichestve-svjatyh-i-blazhennyh-ottsov/

История о юродивой монахине из Лавсаика
16:27

История о юродивой монахине из Лавсаика

В те далёкие времена, когда христианская вера лишь начинала укореняться в песках Египта, когда пустыня ещё хранила память о языческих жрецах и их мрачных капищах, многие оставляли суету мира и уходили в безмолвие. Мужчины создавали скиты в выжженных солнцем ущельях, а женщины основывали обители под сенью редких пальм, где текли скудные источники воды. Один из таких женских монастырей стоял невдалеке от великого города. Высокие глинобитные стены окружали небольшой двор, в центре которого белела церковка, а вокруг располагались тесные кельи. Здесь, в строгом уединении от мира, жили несколько десятков монахинь, отдавших себя Богу. Они вставали ещё до рассвета на молитву, трудились в огороде под палящим солнцем, ткали грубое полотно, пряли шерсть и постились до изнеможения. Каждая стремилась превзойти другую в подвиге, каждая молилась о том, чтобы достигнуть святости и обрести Царство Небесное. Но была среди них одна, которую никто не считал подвижницей. Сёстры называли её просто: «дурочка на поварне». Это имя, брошенное с пренебрежением и жалостью, прилипло к ней так крепко, что никто уже и не помнил, как её звали на самом деле. Она жила не в келье, а в тесной каморке рядом с кухней, где хранились дрова и стояли большие котлы. Спала на голых камнях, подстелив лишь ветхую рогожу. На голове её всегда было намотано грубое вретище — такое, из которого шьют мешки для зерна. Одежда её была в пятнах, всегда в золе и саже, потому что она целыми днями возилась у очага, таскала воду, мыла котлы и выполняла самую грязную, самую тяжёлую работу. Сёстры сторонились её. Когда она появлялась на общей молитве — а приходила она редко, словно забывая о службе или не слыша колокола — монахини отодвигались в сторону, делая вид, что не замечают её присутствия. Если она начинала бормотать что-то невнятное во время пения псалмов, настоятельница строго взглядывала на неё, и та умолкала, склонив голову. После службы она молча возвращалась на свою кухню, и никто не провожал её взглядом, не интересовался, что с ней, не приходил навестить в болезни или утешить в скорби. Она казалась всем безумной. Её речь была бессвязна, движения порывисты и странны. Иногда она вдруг начинала смеяться без причины, глядя в пустоту. Иногда садилась на корточки у стены и часами сидела неподвижно, словно камень. Монахини шептались между собой, что в ней живёт нечистый дух, что она одержима бесом, но выгонять её не решались — настоятельница говорила, что грешно прогонять убогую, даже если она безумна. Пусть живёт, пусть трудится, сколько может, а там — как Богу угодно. Так и жила эта женщина, окружённая всеобщим пренебрежением и жалостью. Сёстры не понимали — да и не хотели понимать — что скрывается за этой маской юродства. Они видели лишь внешнее: грязное вретище, бессвязную речь, странные поступки. Они не видели, как глубоко по ночам, когда все спали, эта женщина погружалась в молитву. Они не знали, какие духовные высоты она достигла в своём сердце, какие благодатные дары приняла от Бога. Она скрывала всё это за маской безумия, чтобы не принимать человеческой славы, чтобы избежать почестей, чтобы не возгордиться. Потому что знала: тщеславие — самый тонкий и самый опасный грех для подвижника. А сёстры продолжали жить своей жизнью, считая себя праведницами. Они гордились своими постами, своими ночными бдениями, своими молитвами. Каждая из них втайне думала, что именно она — самая строгая, самая смиренная, самая достойная. И каждая косилась на другую, завидуя или осуждая. Одна постилась три дня в неделю и с гордостью рассказывала об этом. Другая вставала на молитву в полночь и следила, чтобы все знали об этом подвиге. Третья делала вид, что ест совсем мало, хотя тайком припрятывала себе хлеб побольше. Так живут люди, полагающие, что спасение зависит от видимых дел, от того, что видят другие. Прошли годы. Слух о святости этой обители дошёл до ушей одного великого старца по имени Питирим. Он был прославлен на всю Фиваиду своей прозорливостью и даром рассуждения. К нему приходили за советом епископы и простые иноки, богачи и нищие. И вот однажды он решил посетить этот женский монастырь, чтобы увидеть, каковы там подвижницы, какими плодами духовными может похвалиться эта обитель. Когда весть о приезде старца Питирима достигла монастыря, поднялась великая суматоха. Настоятельница велела убрать все кельи, выбелить стены, вымести двор. Сёстры надели свои лучшие одежды — впрочем, всё равно грубые и ветхие, но хоть чистые. Каждая причесала волосы под платком, каждая готовилась показать себя достойной перед великим старцем. Потому что знали: Питирим прозорливец, он видит сердца, он сможет отличить истинную подвижницу от притворщицы. Старец Питирим приехал в сопровождении двух учеников. Его встретили с великой честью. Он был уже в преклонных летах, лицо его изборождено морщинами, борода совершенно седа, но глаза — глаза горели таким светом, что на них было страшно смотреть. Он медленно вошёл во двор, опираясь на посох, и благословил собравшихся монахинь. — Мир вам, сёстры, — сказал он тихо. — Прослышал я о вашей святой жизни и пришёл, чтобы увидеть вас и получить назидание. Настоятельница низко поклонилась: — Мы недостойны такой чести, авва. Но если угодно тебе, войди и осмотри нашу обитель. Питирим согласился. Его провели по кельям, показали церковь, огород, трапезную. Он внимательно смотрел, расспрашивал, кивал. Наконец сказал: — Покажите мне всех сестёр вашей обители. Хочу увидеть каждую, благословить, услышать от каждой слово. Настоятельница велела всем собраться во дворе. Монахини выстроились рядами, и старец медленно обходил их, всматриваясь в лица, что-то про себя шепча. Он подходил к одной, к другой, задавал короткие вопросы, благословлял. Сёстры волновались, каждая надеялась, что именно её старец выделит, назовёт подвижницей, скажет доброе слово. Но Питирим молчал. Он обошёл всех, вернулся на своё место у ворот церкви и вдруг сказал: — Одной не хватает. Настоятельница растерялась: — Как, авва? Здесь все наши сёстры... — Нет, — твёрдо сказал старец. — Одной нет. Приведите мне всех. Всех, без исключения. Настоятельница переглянулась с сёстрами. Все были в недоумении. Считали, пересчитывали — все на месте. Тогда одна из монахинь робко произнесла: — Авва... У нас есть ещё одна. Но она... она дурочка. Живёт на поварне. Мы не подумали звать её, потому что она... безумная. Одержимая. Лицо старца вдруг стало строгим: — Ведите её. Немедленно. Я хочу видеть её. Несколько монахинь пошли звать «дурочку». Та сидела в своей каморке и что-то бормотала, раскачиваясь взад-вперёд. Когда сказали, что пришёл великий старец и зовёт её, она вдруг замолчала, подняла голову и долго смотрела на пришедших таким взглядом, что тем стало не по себе. Потом встала и молча пошла за ними. Когда она вышла во двор, все увидели её такой, какой привыкли видеть: грязная, в вретище на голове, с опущенными глазами, странно шаркающая ногами. Монахини невольно отступили в стороны, освобождая ей путь. Им было стыдно перед великим старцем, что в их обители живёт такая убогая. Но то, что произошло дальше, никто не мог предвидеть. Питирим, как только увидел её, вдруг упал на колени и простёрся ниц перед ней. Монахини ахнули. Ученики старца замерли в изумлении. А Питирим, лёжа на земле, громко произнёс: — Благослови меня, матерь! Все застыли в немом потрясении. А та, что была «дурочкой», тоже упала на колени и, протянув руки к старцу, произнесла: — Ты, владыка, благослови меня! Настоятельница первой пришла в себя. Она бросилась к Питириму, пытаясь поднять его: — Авва! Что ты делаешь? Не срами себя! Она безумная! Она одержима бесом! Но старец не поднимался. Он продолжал лежать и тихо, но твёрдо проговорил: — Отойдите. Вы безумны, а не она. Вы одержимы, а не она. Она — Духовная мать, великая подвижница. Я молюсь о том, чтобы оказаться достойным её в день Суда. Наступила мёртвая тишина. Даже ветер перестал шуршать листьями пальм. Монахини смотрели на старца, на ту, которую они презирали все эти годы, и не могли вымолвить ни слова. Разум отказывался понимать происходящее. Как это возможно? Эта грязная, бессвязно говорящая, странная женщина — святая? Великая подвижница? Наконец Питирим поднялся на ноги. Он был бледен, но лицо его светилось радостью. Он ещё раз благословил ту, что стояла перед ним, склонив голову и по-прежнему молча. Потом обернулся к остальным монахиням и сказал слова, которые врезались в их сердца, как раскалённое железо: — Сёстры, вы жили рядом со святой и не знали этого. Вы презирали сосуд благодати, в то время как сами были пусты. Вы кичились своими постами и молитвами, а она в безмолвии сердца достигла того, чего не достигли вы за все годы вашего подвига. Она приняла на себя юродство, чтобы избежать славы человеческой. Она скрыла свою святость за маской безумия, чтобы не впасть в тщеславие. А вы... вы гордились своей праведностью и не увидели подлинной праведницы рядом с собой. Он помолчал, давая словам проникнуть в души слушавших, а потом добавил тише: — Знайте: придёт день, когда многие первые будут последними, а последние — первыми. Когда те, кого мир презирал, воссядут одесную Бога, а те, кого мир почитал, окажутся вне чертога. Бойтесь судить ближнего. Бойтесь презирать слабого. Потому что не знаете вы, кто истинно свят перед Богом. После этих слов старец Питирим простился с монахинями и покинул обитель. А та, кого он назвал святой, вернулась на свою поварню. Монахини пытались остановить её, умоляли простить их, просили остаться с ними, хотели услышать от неё хоть слово назидания. Но она не отвечала. Она молча ушла в свою каморку, и больше никто не видел её. Прошло несколько дней. Сёстры, движимые раскаянием и стыдом, решились пойти к ней, чтобы просить прощения, чтобы припасть к её ногам и услышать хоть какое-то слово. Они открыли дверь каморки — и нашли её мёртвой. Она лежала на своей рогоже, лицо её было спокойно и светло, руки сложены на груди. А вокруг неё, по рассказам сестёр, разливалось такое благоухание, какого не бывает от земных цветов. Так окончила свой земной путь эта безымянная подвижница. Она прошла через жизнь, как тень, не оставив о себе памяти, не сказав ни одного громкого слова, не совершив ни одного чуда на глазах у людей. Она скрыла свою святость под покровом мнимого безумия и унесла с собой в могилу тайну своего подвига. Только старец Питирим узнал её истинную ценность, и только его прозорливость открыла монахиням их слепоту. Эта история, записанная в Лавсаике блаженным Палладием, дошла до нас через века как напоминание о том, сколь обманчива внешность и сколь глубоко может заблуждаться человеческое суждение. Мы судим по видимому, Бог же смотрит на сердце. Мы ценим то, что блестит и гремит, Бог же избирает малое и презренное, чтобы посрамить сильное. Юродство — это редкий и страшный подвиг. Это добровольное попрание собственного достоинства, сознательное принятие на себя презрения и насмешек ради одной только цели: избежать тщеславия, сокрушить гордыню, дойти до совершенного смирения. Юродивый распинает себя на кресте людского презрения, чтобы воскреснуть в славе Божией. И блажен тот, кто способен на такой подвиг. Но ещё более страшный урок содержится в этой истории для всех нас, кто не юродствует, кто живёт обычной жизнью. Мы так легко судим ближних. Мы так быстро выносим приговор: этот — праведник, а тот — грешник. Этот достоин почтения, а тот — презрения. Мы смотрим на внешнее: на одежду, на манеры, на слова, на поступки. И не видим главного — того, что происходит в глубине души человека, в той таинственной области, куда не проникает ничей взгляд, кроме Божиего. Те монахини считали себя подвижницами. Они постились, молились, трудились. И всё это было хорошо. Но они забыли главное: смирение. Они возгордились своими подвигами и возомнили себя святыми. А рядом жила истинная святая — и они презирали её, потому что она была не такая, как они. Потому что она не соответствовала их представлениям о том, какой должна быть праведница. Так и мы часто ошибаемся. Мы проходим мимо святыни, не узнавая её. Мы презираем тех, кто достоин почитания. Мы возносим тех, кто заслуживает обличения. Потому что судим по плоти, а не по духу. Потому что смотрим на лицо, а не в сердце. Храни нас Бог от этой слепоты. Дай нам мудрость не судить ближнего по внешности. Дай нам смирение не превозноситься своей праведностью. И дай нам память о том, что многие последние будут первыми в Царстве Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава 34 «О юродивой девственнице»

Выше самого Антония Великого

Выше самого Антония Великого

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда пустыни Египта наполнились тысячами подвижников, бежавших от мирской суеты, жил великий старец Антоний. Имя его гремело по всему христианскому миру — к нему приходили за советом епископы и простые иноки, его почитали как столп веры, как образец монашеского совершенства. Семьдесят лет провёл он в египетской пустыне. Семьдесят лет непрестанной молитвы, поста и духовной брани. Его худое, иссушённое постом тело казалось прозрачным, словно весь он был соткан из молитвы и света. Бесы трепетали перед ним, ангелы беседовали с ним, как с другом. Казалось бы, кто мог превзойти его в святости? Но чем выше восходил Антоний по лествице духовного совершенства, тем глубже становилось его смирение. Он не почивал на лаврах своих подвигов, не успокаивался в сознании достигнутого. Напротив — сердце его томилось жаждой ещё большего приближения к Богу, ещё более совершенного исполнения Его воли. И вот однажды, стоя на молитве в своей пещере, когда звёзды над пустыней горели так ярко, что казалось — до них можно дотянуться рукой, Антоний взмолился: — Господи! Открой мне, есть ли кто на земле, кто превзошёл меня в угождении Тебе? Не из гордости спрашиваю, но чтобы научиться от него и достичь большего совершенства. Молитва его была услышана. Тишину пустынной ночи нарушил тихий, но отчётливый голос: — Антоний! В Александрии живёт сапожник, который превосходит тебя в добродетели. Иди к нему и научись. Представьте изумление великого старца! Семьдесят лет подвижничества в пустыне — и вдруг какой-то ремесленник из шумного города оказывается выше его! Но в этом изумлении не было обиды, не было оскорблённого самолюбия. Напротив — сердце Антония возликовало. Значит, есть чему учиться! Значит, есть куда расти! На следующее же утро, едва рассвело, старец отправился в путь. Долгой была дорога из пустыни в Александрию. Солнце нещадно палило, песок обжигал босые ноги, но Антоний шёл, горя нетерпением встретить человека, угодившего Богу более, чем он сам. Александрия встретила его шумом, пёстрой толпой, запахами рыбы и специй, криками торговцев. Как непривычно было это старцу, прожившему столько лет в безмолвии пустыни! Но он расспросил прохожих и вскоре нашёл нужную мастерскую. Она располагалась в одном из бедных кварталов города — маленькая, тесная лавчонка, где в полумраке на низкой скамье сидел человек средних лет. Перед ним лежала груда изношенной обуви, в руках он держал шило и крепкую нить. Лицо его было простое, обычное — лицо труженика, знающего цену каждому куску хлеба. Увидев вошедшего старца в монашеском одеянии, сапожник поднялся, поклонился с почтением: — Добро пожаловать, отче! Чем могу служить? Антоний внимательно всмотрелся в этого человека. Что же в нём такого особенного? Какой подвиг он совершает, какую брань ведёт, что превзошёл пустынного подвижника? — Скажи мне, брат, — спросил старец, — как ты живёшь? Что делаешь изо дня в день? Сапожник удивился странному вопросу, но ответил просто и честно: — Что я делаю, отче? Да вот, сижу с утра до вечера, чиню обувь. Работа тяжёлая, но кормит семью — у меня жена и трое детей. Встаю рано, до восхода, молюсь как умею — слов красивых не знаю, так просто говорю с Богом. Потом завтрак готовлю, детей бужу, жену целую. Иду в мастерскую — и до вечера работа. Шью, латаю, подмётки прибиваю. Люди приходят разные — богатые и бедные. С богатых беру по справедливости, а бедным — если совсем туго — и даром починю. Грех ведь с нищего последнее брать. Он помолчал, словно вспоминая что-то, и продолжал: — Знаешь, отче, что я заметил? Целый день мимо моей лавки люди ходят — сотни, тысячи. И вот я на них смотрю и думаю: господи, сколько же хороших людей! Вот идёт торговец — наверное, честный, семью кормит. Вот женщина с ребёнком — добрая мать, заботливая. Вот старик — прожил жизнь, небось, достойно. И так обо всех думаю. А потом думаю: вот все они — хорошие, добрые люди, все спасутся, к Богу придут. А я один, может, погибну. Потому что кто я такой? Простой сапожник, грешный человек. Вот и молюсь постоянно: "Господи, помилуй меня грешного, последнего из всех". Антоний слушал, и сердце его трепетало. Он слушал, и глаза его наполнялись слезами. — А ещё что? — тихо спросил он. — А что ещё, отче? — сапожник развёл руками. — Вечером домой прихожу. Жена ужин готовит — стараюсь добрым словом её поддержать, не серчать, если что не так. Устаёт она ведь тоже. С детьми поиграю, байку расскажу, помолюсь с ними. Перед сном — опять молитва: благодарю Бога за день прошедший, за хлеб насущный, за то, что живы-здоровы все. Прошу прощения за грехи свои. А грехов-то, отче, сколько! То нетерпелив был с клиентом, то на жену мысленно обиделся, то детей поругал не по делу. Вот и каюсь каждый вечер. Он замолчал, глядя на старца с простодушным недоумением: — Вот и вся моя жизнь, отче. Ничего особенного. Простой человек, простые дела. Не пощусь я, как вы, монахи, не бдю ночами, не творю чудес. Работаю, семью кормлю, молюсь как умею. Только и всего. Но Антоний не мог говорить — слёзы текли по его изборождённому морщинами лицу. Вот она, истина, которую открыл ему Господь! Вот оно, совершенство, которое он искал! Не в количестве прочитанных молитв дело, не в днях поста, не в годах, проведённых в пустыне. А в том, как человек живёт каждый день, каждый час, каждую минуту. В том, видит ли он в каждом встречном образ Божий, или осуждает и превозносится. В том, несёт ли он в семью свою мир и любовь, или раздражение и недовольство. В том, помнит ли он о своих грехах и немощах, или мнит себя праведником. Этот простой сапожник не совершал великих подвигов, но он жил в постоянном памятовании о Боге. Он не читал длинных правил, но каждое дело своё — от починки башмака до игры с детьми — совершал как служение. Он не изнурял тело постом, но сердце его хранил в чистоте и смирении. И главное — он считал себя последним, худшим из всех людей. Не напоказ, не из ложного смирения, а искренне, от всего сердца. Глядя на проходящих мимо людей, он не видел их грехов и немощей, а думал об их добродетелях. И себя ставил ниже всех. Вот она, та высота, на которую не взошёл даже великий Антоний! Потому что сапожник достиг того, к чему только стремился пустынник — совершенного смирения и совершенной любви. Антоний поклонился сапожнику в ноги: — Благодарю тебя, брат. Ты научил меня тому, чему не научили семьдесят лет в пустыне. Ты показал мне, что святость не в месте, а в сердце. Что можно быть ближе к Богу в тесной мастерской, чем в просторной пещере. Что Господь смотрит не на внешние подвиги, а на внутреннее устроение души. Сапожник же в смущении помогал старцу подняться: — Что ты, отче! Это я должен в ноги тебе кланяться! Ты — великий подвижник, а я — кто? Грешный человек, последний из всех... И в этих словах, произнесённых с полной искренностью, заключалась вся его святость. Антоний вернулся в свою пустыню другим человеком. Он понял, что Бог везде — и в молчании песков, и в шуме городских улиц. Что служить Ему можно и молитвой в уединении, и честным трудом среди людей. Что главное — не внешние подвиги, а внутреннее смирение, незлобие и любовь. Эта встреча с простым александрийским сапожником стала для великого старца одним из важнейших уроков его долгой жизни. И когда потом к нему приходили иноки, спрашивая о пути ко спасению, он часто вспоминал того человека и говорил: — Не думайте, что святость — только в пустыне. Она там, где смирение и любовь. Она в сердце человека, который честно трудится, любит ближних, не осуждает никого и считает себя последним из всех. Так простой ремесленник из Александрии, сам того не ведая, стал учителем для величайшего подвижника своего времени. И история эта передавалась из поколения в поколение, из века в век, напоминая всем нам: Бог близок к смиренным, где бы они ни были и чем бы ни занимались. Источник: Житие преподобного Антония Великого, Алфавитный Патерик Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Antonij_Velikij/zhitie/

Показано 1-9 из 16 рассказов (страница 1 из 2)