Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Дура богатая
8:26

Дура богатая

Чего ты ищешь, когда ищешь духовного наставника? Мудрости? Кротости? Тихого голоса, который объяснит и утешит? А что, если именно это тебе и не нужно? Что, если единственный урок, способный тебя изменить, — это тот, которого ты никогда сам бы не выбрал? В конце шестого века, когда дороги Востока ещё хранили следы паломников из самых дальних краёв империи, из Рима в Святую Землю отправилась женщина. Не простая — из сенаторского рода, из тех семей, чьё имя открывало любые двери и чья воля редко встречала препятствие. Путь к святым местам она совершала с тем особым чувством, которое бывает у людей, привыкших получать желаемое: с твёрдой уверенностью, что и здесь всё устроится наилучшим образом. Прибыв в Кесарию Палестинскую, она остановилась. Что именно остановило её — сказать трудно. Может быть, воздух этого города, пропитанный историей и молитвой. Может быть, усталость от долгого пути, которая бывает не только телесной, но и душевной — та усталость, которая вдруг открывает человеку, что он давно уже движется по инерции, не зная ни откуда идёт, ни куда. Может быть, Промысл Божий, который умеет останавливать нас именно тогда, когда мы меньше всего этого ждём. Она решила остаться. Оставить прежнюю жизнь. Затвориться. Начать сначала. И первое, что она сделала, — пошла к епископу Кесарии. — Дай мне девицу, — попросила она, — чтобы она воспитывала меня для иноческой жизни и научила страху Божию. Просьба была необычной. Обычно к епископу приходят за благословением, за советом, за разрешением. Но эта женщина пришла с просьбой, в которой уже звучало нечто редкое — готовность учиться. Она, привыкшая повелевать, просила поставить над собой наставницу. Епископ подумал и избрал одну из инокинь — смиренную, тихую, благочестивую девицу, о которой шла добрая слава. Прошло некоторое время. При следующей встрече епископ спросил: — Ну что, как девица? — Она прекрасного поведения, — отвечала знатная женщина. — Только совершенно бесполезна для души моей, потому что представляет мне действовать по произволу. Она очень скромна, а мне нужно, чтобы бранили меня и не позволяли мне исполнять мои прихоти. Вот оно. Вот тот момент, ради которого стоит остановиться. Знатная женщина из сенаторского рода — та, которой в жизни никто никогда не говорил «нет», та, привыкшая к тому, что воля её исполняется беспрекословно, — сама, своими устами просит: браните меня. Не позволяйте мне делать что хочу. Это — уже кротость. Не плод долгих лет подвига, не результат безмолвия в пустыне. Это — первый, самый трудный её росток: осознание, что моя воля — мой главный враг. Что доброе ко мне обращение не изменит меня, а только укрепит в том, чем я уже являюсь. Она понимала себя точнее, чем многие подвижники понимают других. Епископ выслушал её. И сделал то, о чём она просила. На этот раз он избрал другую девицу — крутого нрава, как говорит блаженный Иоанн. Не злобной, не жестокой — но твёрдой, острой на язык, не склонной к лишней мягкости. И та принялась за дело. — Дура богатая, — говорила она знатной женщине при случае. Или бранила её иными подобными словами, не стесняясь ни происхождения своей подопечной, ни её прежнего положения в свете. Можно представить, что творилось в душе у женщины в первые дни. Эта душа — воспитанная в том убеждении, что грубость в её адрес есть нечто немыслимое, оскорбление не только её лично, но и самого порядка вещей — вдруг оказалась лицом к лицу с тем, чего никогда прежде не знала. Удар за ударом. Слово за словом. День за днём. И — постепенно, незаметно, как рассветает над пустыней — что-то начало меняться. Не внешне. Внутри. То, что прежде вздымалось немедленным протестом — «как она смеет!» — начало утихать. Не потому что она смирилась с унижением как с унижением. А потому что начала видеть в нём не оскорбление, а лекарство. Не обиду, а урок. Та же самая реплика — «дура богатая» — которая в первый день вызывала ярость, через месяц воспринималась уже иначе. Как напоминание. Как зеркало, в котором видно что-то правдивое о себе самой. Когда епископ снова встретил её и спросил о девице, ответ был иным. — Вот эта воистину приносит пользу душе моей. Коротко. Без подробностей. Без объяснений. Но за этими несколькими словами — целая внутренняя история. То невидимое переустройство человека, которое не поддаётся описанию, но которое единственное и называется настоящим изменением. Таким-то образом, — замечает блаженный Иоанн Мосх, заканчивая эту историю одной фразой, — она стяжала великую кротость. Вот о чём эта история. Не о грубости как добродетели — грубость сама по себе не добродетель никогда. И не о том, что суровость лучше мягкости. Речь о другом. О том, что кротость — не природное свойство. Не то, с чем рождаются или что приходит само. Это — приобретённое. Выстраданное. Выкованное в столкновении собственной воли с препятствием. Тихая монахиня, которая первой была приставлена к знатной женщине, не сделала ничего дурного. Она была именно тем, чем должна быть — смиренной, доброй, благочестивой. Просто она давала своей подопечной то, чего та хотела. А человек, получающий то, чего хочет, не меняется. Он только укрепляется в том, что уже есть. Вторая же девица — с крутым нравом, с острым словом — делала нечто парадоксальное: она служила орудием. Орудием не наказания, но — исцеления. Потому что есть болезни, которые лечатся только горьким. Знатная женщина это поняла сама. Прежде чем понял кто-либо вокруг. И в этом понимании — уже половина победы. Потому что кротость начинается не тогда, когда человек научился молчать под ударом. Она начинается тогда, когда он сам идёт навстречу тому, что его ломает — и просит: не щади. Блаженный Иоанн Мосх. «Луг Духовный». Глава 206. Источник: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Mosh/lug-dukhovnyj/

Клятва в гробнице
11:45

Клятва в гробнице

Бывало ли с тобой такое — когда ты ещё не успел совершить что-то непоправимое, но уже стоял на самом краю? Когда один шаг отделял тебя от пропасти, и ты это понимал, но всё равно делал этот шаг? Что останавливает человека в такие мгновения? Не всегда — собственная воля. Не всегда — страх. Иногда Господь посылает остановку совсем с той стороны, откуда её не ждёт никто. ________________________________________ Авва Иоанн Мосх и его ученик Софроний немало исходили в своих странствиях. В конце шестого — начале седьмого века они путешествовали по обителям Палестины, Сирии, Египта, Синая — везде, где жили подвижники, где теплилась живая монашеская жизнь. Они шли туда, где были живые свидетели — те, кто сам видел, слышал, пережил. «Луг Духовный» — не умозрительные рассуждения за письменным столом, а собрание подлинных историй, записанных из уст очевидцев. Каждая страница этой книги пахнет дорогой, пылью и живой человеческой болью. Эту историю авва Иоанн услышал в одном из монастырей Палестины. Рассказал её сам участник событий — уже пострижённый монах, немолодой человек с лицом, на котором годы покаяния оставили глубокий след: не скорбь, но ту особую тихость, которая бывает у людей, прошедших сквозь огонь и узнавших, что огонь этот — очищающий. — Я был другим человеком, — начал он. — Совсем другим. ________________________________________ В том городе жил некий человек из первых людей — богатый, уважаемый, из тех, кого знает весь город. И была у него дочь, девушка в самом цвете лет. Смерть пришла за ней внезапно — никто не ожидал, никто не готовился. Оплакали её, облачили в драгоценные одежды, по обычаю тех времён уложили рядом с нею немало ценного, проводили в гробницу за городом. А он жил поблизости. Знал об этой семье. Знал о похоронах. Знал, что девушка похоронена в богатых одеяниях. И вот, спустя два дня, когда ночь накрыла землю непроглядной тьмой, он вышел из дома. Пришёл к гробнице. Отодвинул камень. Вошёл. — Я не могу объяснить, что творилось в моей душе в ту ночь, — говорил он потом, много лет спустя, и голос его оставался ровным — той ровностью, которая даётся не забвением, а смиренным принятием своей собственной тёмной страницы. — Я был исполнен всяческого греха. Я не думал ни о Боге, ни о суде, ни о страхе. Во мне была только тьма — та, что сама себя не видит и не желает видеть. Таков бывает человек на самом дне падения. Не зверь — зверь хотя бы следует своей природе. Но существо, которое знает разницу между добром и злом — и выбирает зло осознанно, приглушив в себе всё, что могло бы воспрепятствовать. ________________________________________ И вот — когда он уже был в гробнице и сделал то, за чем пришёл, — она восстала. Мёртвая девушка открыла глаза. Встала перед ним. Пространство вокруг сгустилось, как воздух перед грозой, когда небо ещё ясно, но уже чувствуется в нём та неодолимая перемена, что не спрашивает у человека позволения. Он замер — не в силах ни бежать, ни двинуться с места, как бывает в страшном сне, когда тело отказывается подчиняться воле. И тихий голос наполнил гробницу. Не гром. Не грохот. Тихий голос — ровный, без гнева, без ужаса, без торжества над павшим. Только та непреходящая серьёзность того, кто уже находится по ту сторону времени и видит вещи в их настоящем свете. — Ты думаешь, Бог не видит? — сказала она. — Думаешь, сделанное во тьме остаётся во тьме? Он не мог говорить. — Выслушай меня, — произнесла она, — ибо Тот, Кто послал меня сюда, исполнен безмерного и неизречённого человеколюбия. Он всё претерпел ради нашего спасения. Он знался с мытарями. Он не погнушался блудницы. Он не отверг разбойника. Он был другом грешника. И принял крестную муку — ради нас всех. Он радостно примет в длани Свои и тебя, если ты покаешься и обратишься, ибо не хочет Он смерти грешника, но чтобы грешник обратился от пути своего и жив был. Слова падали в тишину гробницы — медленно, весомо, как капли воды, что точат камень не силой удара, но неотступностью. Каждое — с глубоким внутренним эхом. — Дай мне слово. Дай слово, что отступишься от своего позорного и гнусного ремесла. Что не вернёшься в дом свой. Что прямо отсюда пойдёшь в монастырь, постригёшься, покаешься в содеянном и будешь служить Христу. ________________________________________ Он плакал. Долго — потом он не мог точно сказать, как долго. Просил её снова и снова. Это были не слёзы страха — хотя страх был. Не слёзы от того, что его застигли за делом. Это были слёзы от того, что он увидел себя. По-настоящему увидел — может быть, впервые в жизни. Есть особый вид прозрения, которого человек обычно избегает всеми силами. Прозрение, в котором нет никакой возможности сказать себе «ну, в общем-то, я неплохой человек». Когда зеркало стоит прямо перед тобой, и в нём — ты весь, без прикрас, без оправданий, без смягчающих обстоятельств. Такое прозрение — невыносимо. И оно же — единственная точка, из которой начинается настоящее движение. Он дал слово. «Я сделаю не только что ты мне сказала, — поклялся он, — но уже сегодня не вернусь в дом свой и прямо отсюда пойду в монастырь.» Тогда она произнесла: — Одень меня, как я была одета. Он облачил её. И когда последняя складка одежды легла на место — она упала мёртвой. Так же тихо, как и восстала. ________________________________________ Он вышел из гробницы в ночь. Снаружи было то же небо, те же звёзды. Та же дорога. Тот же ветер. Но что-то изменилось — не снаружи, а там, внутри, где живёт то, что нельзя ни показать, ни объяснить, но что определяет, в какую сторону идёт человек. Он шёл в монастырь. Шёл, не останавливаясь, не оглядываясь. И каждый шаг по ночной дороге был не просто шагом ног по земле — он был отречением от прошлого, тем узким путём, который начинается не тогда, когда нам хорошо и мы умиротворённо решаем «пожалуй, надо жить иначе», а тогда, когда нас настигло и развернуло — самым неожиданным, самым неудобным, самым невозможным образом. Авва Иоанн выслушал его до конца. — Я укрепил его словами о покаянии и воздержании, — записал он потом. — И постриг его в монахи. Вот и всё. Без украшений. Без долгих комментариев. Блаженный Иоанн Мосх умел так — рассказать историю и отступить в сторону, дав ей говорить самой за себя. ________________________________________ Вот о чём эта история. Не о страхе — хотя страх был. Не о наказании — хотя то, что произошло в гробнице, могло бы стать судом. Могло — но стало иным. Стало приглашением. Она о том, как именно приходит к нам милость Божия. Не всегда — тихим голосом совести, когда мы спокойны и открыты, когда сидим в тишине и размышляем о духовном. Иногда — в самом тёмном месте, в самый тёмный момент. Когда мы уже переступили черту. Когда, казалось бы, поздно. Но вот парадокс, который подвижники Церкви знали хорошо и о котором говорили без устали: именно в этой точке — самой низкой, самой постыдной — иногда открывается возможность, которой не было, пока человек чувствовал себя достаточно хорошим. Пока мы чуть-чуть держимся, мы и чуть-чуть прячемся. Когда же падать больше некуда — исчезает последняя перегородка между человеком и его настоящим «я». И тогда — если только человек не захлопывается в отчаянии — становится возможным то самое движение, которое и называется покаянием. Мёртвая девушка не обличила его. Не прокляла. Она сказала ему о милосердии Бога — того Бога, Который не отверг разбойника на кресте, не отверг блудницу у ног Своих, не отверг никого, кто приходил к Нему с настоящим, живым, не словесным только раскаянием. И юноша — этот грешник, исполненный, как он сам говорил, всяческого греха — услышал. Не потому что был хорошим. Не потому что заслужил. А потому что пришёл тот час, когда он наконец увидел себя без прикрас. И увидев — не убежал в отчаяние, а позволил словам о милосердии войти в себя. Это и есть покаяние в том смысле, в котором понимала его Церковь. Не красивые слова, сказанные в подходящий момент, когда душа тепла и настроена на духовное. А тот внутренний переворот, который происходит в самом непредвиденном месте — и который меняет не поступки, а направление жизни. Когда человек разворачивается — весь, целиком — и идёт в другую сторону. ________________________________________ Блаженный Иоанн Мосх. «Луг Духовный». Глава 5. Источник: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Mosh/lug-dukhovnyj/

Назад в крепость
20:26

Назад в крепость

Что сделает человек, когда его почти убьют? Убежит? Спрячется? Будет избегать того места, где чуть не погиб? Авва Антоний сделал иначе. Когда друзья нашли его на холодном полу старой крепости — избитого, еле живого, с переломанными рёбрами — они подумали, что он умирает. Вынесли на руках. Выходили. А когда он пришёл в себя, услышали от него одно слово: "Назад." ________________________________________ Антонию было тридцать пять лет, когда это случилось. Пятнадцать из них он уже провёл в пустыне. Начал в двадцать — тогда, когда услышал в церкви слова Христа: "Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твоё и раздай нищим." Он так и сделал. Раздал всё. Ушёл. Сначала жил на окраине селения — в старой гробнице, где люди хоронили мертвецов. Там научился молитве. Там впервые встретился с бесами — они приходили ночами, пугали, искушали. Но он устоял. Потом решил: нужно идти дальше. Глубже в пустыню. Туда, где нет людей совсем. Где не будет ничего — только он и Бог. Он не знал тогда, что впереди у него ещё семьдесят лет жизни. Что он проживёт до ста пяти. Что пройдёт через места, каждое из которых станет святым. Что после этой крепости будет пещера в горах, где он проведёт двадцать лет в полном затворе. Что потом переселится к Красному морю, где к нему придут тысячи учеников со всего мира. Он этого не знал. Знал только одно: нужно идти туда, куда ведёт Бог. И Бог привёл его к крепости. ________________________________________ Заброшенная крепость. Когда-то здесь стоял римский гарнизон — охранял дорогу, которая вела из долины Нила в глубь пустыни. Солдаты жили здесь, несли вахту, отбивали набеги кочевников. Но гарнизон давно ушёл. Империя перенесла границу дальше. Крепость опустела. Теперь остались только развалины — обвалившиеся стены, башня без крыши, зияющие проёмы вместо окон. Полы покрыты песком. В углах — мусор, принесённый ветром. Место было пустынным, мрачным, забытым. Но Антонию оно показалось идеальным. Это не была пещера — до тех гор, где позже он найдёт свою знаменитую пещеру, было ещё далеко. Это был промежуточный этап. Место испытания. Место, где он должен был научиться чему-то важному. Чему именно — он узнает позже. Антоний взял немного хлеба, кувшин с водой — и закрылся внутри. Попросил друга приносить еду раз в полгода. Больше ему ничего не было нужно. ________________________________________ Первые дни прошли тихо. Он молился. Работал руками — плёл корзины из тростника, который нашёл неподалёку у высохшего русла. Не для продажи — друг и так приносил всё необходимое. Просто чтобы руки были заняты, а ум не блуждал. Так учил его Ангел ещё в гробнице, когда Антоний впал в уныние и не знал, как бороться с помыслами. Ангел показал ему: плети корзину — потом молись. Молись — потом снова плети. Чередуй труд и молитву. И в этом ритме обретёшь покой. Антоний следовал этому правилу. Встал — помолился. Сел — сплёл несколько рядов. Встал — снова помолился. Сел — снова работал. Руки были заняты простым делом, а ум был свободен для Бога. Он чувствовал, как душа его успокаивается. Как шум мира постепенно затихает в голове. Как тишина пустыни входит внутрь и заполняет всё пространство сердца. Но эта тишина длилась недолго. ________________________________________ Они пришли ночью. Антоний не видел их сразу — только слышал. Шорохи. Скрежет. Голоса — хриплые, злобные, наполненные ненавистью. Они окружили его со всех сторон. Сначала он подумал, что это разбойники. Или дикие звери, забредшие в развалины. Но потом понял: это не люди. И не звери. Это были бесы. Они не показывались в своём истинном виде — только тени. Мерцающие образы. То змей, то чудовищ, то львов с разинутыми пастями. Они наступали, отступали, кружили вокруг, издавая звуки, от которых кровь стыла в жилах. Антоний молился. Губы его шептали слова псалмов. Руки сжимали крест, который он вырезал из дерева. Сердце стучало так громко, что, казалось, его слышно за милю. — Господи, помилуй. Господи, спаси. Господи, не оставь меня... Но они не уходили. Наоборот — с каждой ночью становилось хуже. Шорохи превращались в вопли. Тени сгущались. Воздух в крепости становился тяжёлым, удушливым, словно кто-то высасывал из него весь кислород. Антоний не ел. Не пил. Только молился. Корзины лежали недоплетёнными в углу. Руки больше не слушались — они дрожали. Всё тело было в напряжении, как струна, готовая лопнуть. А потом они начали бить. ________________________________________ Он не мог сказать точно, когда это случилось — в какую именно ночь, в который час. Помнил только, что молился. Стоял посреди крепости, руки воздеты к небу, глаза закрыты. И вдруг — удар. Такой силы, что он рухнул на пол. Потом ещё один. И ещё. Били со всех сторон — по спине, по рёбрам, по лицу. Били так, что он не успевал даже вскрикнуть. Били методично, беспощадно, словно хотели не просто причинить боль, а уничтожить, стереть в порошок. Антоний пытался подняться — его сбивали с ног. Пытался защититься — руки не слушались. Пытался молиться — сбивалось дыхание. Боль была такой, что сознание начало меркнуть. Он чувствовал, как рёбра ломаются под ударами. Как тёплая кровь течёт по лицу. Как силы покидают тело. И тогда, в последний момент перед тем, как провалиться в темноту, он прошептал: — Ничто... не разлучит меня... от любви... Христовой... И потерял сознание. ________________________________________ Друг нашёл его на следующее утро. Он пришёл раньше срока — что-то подсказало ему, что нужно проверить, как там Антоний. Ещё ночью он проснулся от странного чувства тревоги. Не мог заснуть. Перед рассветом не выдержал — запряг осла, взял воды и хлеба, поехал к крепости. Вошёл внутрь — и замер на пороге. Антоний лежал на полу, распростёртый, неподвижный. Лицо избитое до неузнаваемости — опухшее, в синяках, в запёкшейся крови. Одежда разорвана. Дыхание — едва заметное, свистящее. Друг бросился к нему. Осторожно поднял на руки — Антоний застонал от боли, но глаза не открыл. Вынес из крепости. Положил на повозку, подстелив плащ. Повёз в селение. Всю дорогу молился вслух, чтобы старец не умер. ________________________________________ Там его выхаживали несколько недель. Местный лекарь качал головой: "Не знаю, выживет ли. Три ребра сломаны, может быть, четыре. Внутренние повреждения — не могу сказать насколько тяжёлые. В его возрасте... это может быть смертельно." Но Антоний выжил. Медленно, мучительно — но пришёл в себя. Открыл глаза на третий день. Попросил воды. Через неделю смог сидеть, опираясь на подушки. Через две — встать, держась за стену. Друг ухаживал за ним. Менял повязки. Приносил еду — размоченный в воде хлеб, который старец мог проглотить. Молился рядом. И вот однажды утром, когда прошло три недели, Антоний посмотрел на друга и сказал: — Отвези меня назад. ________________________________________ Друг не поверил своим ушам. — Назад? Куда назад? — В крепость. Он замер. Потом покачал головой: — Ты... ты не можешь быть серьёзен, авва! Ты чуть не умер там! Они почти убили тебя! — Знаю. — Тогда зачем?! Зачем возвращаться в это место?! Антоний посмотрел на него — и в этом взгляде было что-то, от чего друг замолчал. Не страх. Не отчаяние. Не даже упрямство. Спокойствие. Глубокое, непоколебимое спокойствие человека, который принял решение и знает, что оно правильное. — Потому что я не закончил, — сказал Антоний тихо. — Я пришёл туда, чтобы встретить Бога. И я встречу Его. Что бы ни случилось. Где бы это ни было. — Но тебя избили! До полусмерти! — И что с того? — Антоний слабо улыбнулся. — Разве Христос не был избит? Разве апостолов не били? Разве мученики не страдали? Друг попытался возразить. Но Антоний поднял руку — медленно, с трудом. — Послушай меня. Если я убегу оттуда, я буду бежать всю жизнь. От каждого страха. От каждого искушения. От каждой боли. Но Господь не звал меня бежать. Он звал меня стоять. Стоять до конца. Он сделал паузу. Потом добавил: — Отвези меня. Пожалуйста. И друг не смог отказать. ________________________________________ Когда они подъехали к крепости, было раннее утро. Солнце только поднималось над горизонтом, окрашивая песок в золотистый цвет. Развалины крепости стояли на фоне неба — чёрным силуэтом, угрожающим и притягивающим одновременно. Антоний попросил остановиться у входа. Вышел из повозки медленно, опираясь на посох, который вырезал ему друг. Каждое движение давалось с трудом — рёбра ещё не срослись, тело ныло от боли при каждом вдохе. Но он шёл. Дошёл до входа в крепость. Остановился на пороге. Посмотрел внутрь — на то самое место, где его избили. Где он лежал в крови. Где чуть не умер. Сердце его стучало. Руки дрожали — но не от страха. От напряжения. От готовности. И он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Вошёл внутрь. Друг стоял снаружи, не решаясь следовать за ним. Он видел, как Антоний дошёл до середины крепости — туда, где раньше молился. Как опустился — медленно, осторожно, морщась от боли — на колени. Как поднял руки к небу. И услышал, как старец сказал — громко, ясно, так, чтобы слышали все, кто был в этом месте, видимые и невидимые: — Вот я. Снова здесь. Делайте, что хотите. Тишина. Антоний продолжал: — Можете бить меня. Можете мучить. Можете убить, если Бог допустит. Его голос не дрожал. В нём не было ни страха, ни вызова. Только твёрдость. Спокойная, как скала. — Но знайте одно: я не уйду. Ничто — слышите? — НИЧТО не разлучит меня от любви Божией, которая во Христе Иисусе, Господе моём. И тогда случилось чудо. ________________________________________ Крепость вдруг наполнилась светом. Не солнечным — солнце светило снаружи, но внутрь попадали только тонкие лучи через щели в стенах. Этот свет был другим. Мягким, тёплым, идущим как будто изнутри самих камней. Он разливался по углам, изгонял тени, делал воздух прозрачным и лёгким. Антоний поднял глаза — и увидел. Потолок башни словно раскрылся. Вернее, он был на месте, но стал прозрачным, невидимым — и сквозь него лилось сияние. Ещё более яркое, ещё более тёплое. Свет, от которого не больно глазам, но который проникает внутрь, в самое сердце. И тогда Антоний услышал Голос. Не громкий. Не грозный. Спокойный. Близкий. Как голос друга, который стоит рядом и говорит тебе на ухо: — Антоний. Старец замер. Слёзы потекли по его лицу — сами собой, без всякого усилия. — Я был здесь, — сказал Голос. — Всегда. Когда они били тебя, Я был рядом. Когда ты падал, Я держал тебя. Когда ты терял сознание, Я не отпускал твою руку. — Почему же... — прошептал Антоний, и голос его дрогнул, — почему Ты не остановил их тогда? Почему допустил, чтобы они... — Потому что ты должен был пройти через это, — ответил Голос. — Чтобы узнать, Антоний. Чтобы узнать, что твоя любовь ко Мне — настоящая. Что она сильнее боли. Сильнее страха. Сильнее смерти. Антоний закрыл лицо руками и заплакал — беззвучно, всем телом. — Теперь ты это знаешь, — продолжал Голос, и в нём звучала такая нежность, что сердце старца готово было разорваться. — Теперь они это знают. Теперь весь мир узнает: ничто не может разлучить тебя от Моей любви. Потому что ты выбрал её. Не раз, не дважды — но каждым шагом, каждым вдохом, каждой каплей крови. — Что теперь, Господи? — спросил Антоний сквозь слёзы. — Что Ты хочешь от меня? — Теперь — живи, — ответил Голос. — Молись. Иди дальше. Будет ещё пещера в горах — там ты проведёшь много лет в тишине, и Я научу тебя глубинам молитвы. Будут ученики — тысячи придут к тебе, и ты покажешь им путь. Будет долгая жизнь — семьдесят лет ещё впереди. Но всё начинается здесь. С этого возвращения. С этой победы. — Какой победы? — прошептал Антоний. — Меня избили... — Но ты вернулся, — сказал Голос. — Вот в чём победа. Не в том, что ты не пострадал. А в том, что ты не сдался. Я с тобой, Антоний. Всегда. Иди — и не бойся ничего. И свет начал меркнуть. Не угасать — просто становиться мягче, спокойнее, словно уходить внутрь, в самое сердце старца. Потолок снова стал обычным. Стены — просто стенами. Но что-то изменилось. Воздух стал другим. Лёгким. Чистым. Свободным. Бесы ушли. ________________________________________ Антоний сидел на коленях ещё долго. Молился. Благодарил. Плакал — но уже от радости, а не от боли. Потом медленно встал. Посмотрел по сторонам. Увидел свои недоплетённые корзины в углу — точно такие же, какими оставил их три недели назад. Подошёл. Взял одну. Сел на пол, скрестив ноги. И начал плести. Руки помнили движения. Пальцы перебирали тростник — вверх, вниз, вокруг. Ритм успокаивал. Ум, который только что парил в небесах, медленно возвращался на землю. Плети корзину — потом молись. Молись — потом плети. Так учил Ангел. Так он и будет делать. Друг заглянул внутрь — осторожно, боясь потревожить. Увидел Антония, спокойно работающего. Лицо старца было умиротворённым. На губах — лёгкая улыбка. — Авва... — позвал он тихо. — Всё в порядке? Антоний поднял глаза. И улыбнулся — широко, светло. — Да, — сказал он. — Теперь всё в порядке. ________________________________________ С того дня Антоний прожил в крепости ещё несколько месяцев. Бесы больше не нападали на него. Точнее, они приходили — искушали, шептали, пытались отвлечь от молитвы. Но никогда больше не осмеливались поднять на него руку. Потому что знали: этот человек прошёл испытание. Он вернулся туда, где его избили. Он не убежал. Не сдался. Не отступил. И в этом была его победа. А потом, когда раны зажили и силы вернулись, Антоний пошёл дальше. В горы. К той самой пещере, где проведёт двадцать лет в полном затворе. Где научится такой молитве, что ученики будут потом говорить: "Когда авва Антоний молился, лицо его сияло, как солнце." Туда, где после него поселится авва Сисой Великий — и будет плакать над гробом Александра Македонского о тщете земной славы. Но всё это будет потом. А пока он просто шёл по пустыне — медленно, опираясь на посох, с мешком за плечами, в котором лежали недоплетённые корзины. Шёл и улыбался. Потому что знал: ничто — НИЧТО — не может разлучить его от любви Божией. Даже смерть.

Слава Богу за всё
17:02

Слава Богу за всё

В начале пятого столетия от Рождества Христова, когда великая Римская империя, некогда казавшаяся столь же вечной и незыблемой, как само небо над нею, уже содрогалась от ударов судьбы и трещала по швам, — в эти грозные и смутные времена жил человек, чьё слово гремело подобно грому над Константинополем, а имя его было на устах у всех — от последнего нищего до самого императора. Звали его Иоанн, а за дивный дар проповеди народ прозвал его Златоустом. Был он архиепископом столицы — первым пастырем величайшего города на земле. Константинополь в те годы блистал великолепием: мраморные колонны дворцов подпирали небо, золотые купола храмов горели на солнце, а по широким улицам, вымощенным камнем, текла пёстрая река — сенаторы в пурпурных тогах, купцы со всех концов света, монахи в чёрных рясах, нищие и вельможи, свободные и рабы. И когда Иоанн восходил на амвон, вся эта река замирала. Тысячи людей стекались в храм. Торговцы закрывали свои лавки, ремесленники откладывали молоты и резцы, знатные дамы в шёлковых одеждах сидели рядом с простолюдинками в грубых платках — и все слушали, затаив дыхание, потому что слово этого человека проникало в самую глубину сердца, туда, где человек остаётся наедине с собой и с Богом. Но вот в чём состоит вечная загадка мира сего: те, кто говорят правду, редко бывают любимы властью. Златоуст обличал роскошь двора, призывал богатых делиться с бедными, не молчал, когда видел несправедливость, — и за это навлёк на себя гнев императрицы Евдоксии. Составился собор из завистников и недоброжелателей, и в четыреста четвёртом году от Рождества Христова архиепископа Константинопольского, первого проповедника христианского мира, низложили и отправили в ссылку. Ему было пятьдесят семь лет. Здоровье его, подорванное многолетними аскетическими подвигами юности, когда он жил отшельником в сирийских горах, давно уже оставляло желать лучшего. Желудок его был слаб, тело измождено. И вот этого больного, измученного человека, оторвав от паствы, от друзей, от всего, что составляло смысл его земного служения, погнали через всю Малую Азию в глухое захолустье — в городок Кукуз, затерянный в горах Малой Армении. Путь был долог и мучителен. Стража, приставленная к нему, не знала жалости. Святитель впоследствии писал об этом переходе слова, от которых и сегодня сжимается сердце: «Почти тридцать дней, а то и больше, я боролся с жесточайшими лихорадками, и в таком состоянии шёл этим длинным и трудным путём, будучи осаждаем и другими тяжкими болезнями. Трудность этого путешествия свела нас к самым вратам смерти». К самым вратам смерти. Казалось бы, что может сказать человек, доведённый до такого предела? Какие слова способен родить ум, затуманенный лихорадкой, в теле, едва несущем самоё себя по пыльным горным дорогам? Казалось бы — ропот, отчаяние, горечь. Ведь он не совершил никакого преступления. Его единственной виной была правда. И вот здесь открывается нечто поразительное. Нечто такое, перед чем замолкает всякий скепсис и всякое маловерие. Прибыв наконец в Кукуз — жалкий городишко, стиснутый горами, где зимой выли ветры, а летом палило немилосердное солнце, где не было ни достойных врачей, ни бань, ни привычных удобств, где дикие разбойники-исавряне то и дело грозили набегами, — прибыв в это место и едва оправившись от дороги, Златоуст берётся за перо. В далёком Константинополе страдает его верная духовная дочь — диаконисса Олимпиада, женщина знатного рода, одна из самых замечательных подвижниц своего времени. Она отдала всё своё огромное состояние Церкви и бедным — ни город, ни деревня, ни пустыни, ни остров, ни отдалённые страны не были лишены её щедрот. После изгнания святителя её оклеветали, таскали по судам, обвиняли вместе с другими его сторонниками в поджоге храма Святой Софии. Та, что кормила тысячи, сама осталась без помощи. Олимпиада впала в тяжелейшее уныние — и не просто уныние души, но уныние, перешедшее в болезнь тела, тот страшный недуг, когда само желание жить угасает, как свеча на ветру. И вот узник пишет узнице. Изгнанник утешает изгнанницу. Больной врачует больную. Человек, у которого отняли всё — кафедру, паству, дом, свободу, здоровье, — этот человек находит в себе силы не просто утешать другого, но учить его величайшей из истин, какую только может вместить человеческое сердце. Он пишет ей о Промысле Божием. О том, что есть сила, неизмеримо превосходящая все козни человеческие, все бури житейские, все болезни телесные, — сила Бога, Который ведёт каждого из нас путём, непостижимым для нашего ограниченного разума, но непременно ко благу. «Кормчие, — писал он, — когда дует сильный ветер, если распустят паруса свыше надлежащей меры, опрокидывают корабль, а если станут управлять им как следует, то плывут с полной безопасностью. Зная это, моя боголюбезнейшая госпожа, не отдай себя во власть уныния, но рассудком одерживай верх над бурей». В этих словах — не отвлечённая философия кабинетного мудреца. Это голос человека, чей корабль трещит и стонет под ударами волн прямо сейчас, в эту самую минуту, пока рука выводит строки на пергаменте. Человека, который сам стоит у штурвала посреди бури — и не просто держится, но ещё и указывает другим путь к гавани. Но главное учение Златоуста заключалось в одной простой, однако бесконечно глубокой мысли, которую он повторял снова и снова, в проповедях и письмах, в годы славы и в годы изгнания: Бог всё, что ни посылает нам, посылает для нашей пользы. Не для наказания как самоцели. Не по равнодушию. Не по забвению. А именно для пользы — для той единственной и высочайшей пользы, которая состоит в спасении человеческой души. «Мы должны быть убеждены только в одном, — писал святитель, — что Бог всё посылает для нашей пользы, а самого способа не исследовать, и не роптать, и не унывать, когда не знаем его. В том-то, главным образом, и состоит Промысл, что причины для нас непостижимы». И в другом месте, с той же несокрушимой уверенностью: «Никто столько не старается сделать нас совершенными, великими и во всём благопризнательными, как сотворивший нас Бог. Потому-то Он благодетельствует часто и против воли, и ещё чаще — без ведома нашего». Против воли и без ведома нашего. В этих словах — ключ ко всему учению Златоуста о страдании. Подобно тому как врач, исцеляя больного, причиняет ему боль — и больной кричит и сопротивляется, не понимая, зачем его режут, — но врач знает, что без этой боли не будет исцеления. Так и Господь, Врач душ наших, попускает нам скорби не потому, что Ему угодны наши страдания, а потому, что без них душа не исцелится от смертельной болезни греха. И подобно тому как добрый отец, не желая потакать капризам дитяти, отбирает у него нож или горящие уголья, хотя дитя плачет и протягивает руки, — так и Бог порою отнимает у нас то, что мы считаем благом, но что на самом деле несёт нам погибель. И порою даёт нам то, что мы считаем злом, но что на самом деле ведёт к жизни. В этом — весь Промысл. В этом — вся непостижимая и вместе с тем бесконечно милосердная мудрость Божия. Три года провёл Златоуст в Кукузе. Три года писем, молитв, болезней. Он сам описывал своё положение без прикрас: «Вот уже третий год живём мы в ссылке, будучи обречены в жертву голода, язвы, войн, непрерывных осад, невыразимой пустынности, исаврийских мечей и ежедневно грозящей смерти». И при всём этом он не прекращал писать. Двести сорок пять писем отправил он из ссылки — епископам, пресвитерам, диакониссам, друзьям, незнакомым людям, которых никогда не видел, но которые нуждались в его слове. И в каждом из этих писем — как нить, пронизывающая всю ткань, — звучала одна и та же мысль: Бог промышляет о нас. Всё, что с нами происходит, — к нашей пользе, даже если мы не понимаем как. «Насколько у нас усиливаются испытания, — писал он Олимпиаде, — настолько умножается у нас и утешение, и тем более отрадные надежды имеем мы на будущее». Вдумайтесь в эти слова: не вопреки испытаниям приходит утешение — а именно по мере их возрастания. Чем глубже рана, тем обильнее целительный елей, изливаемый рукой Божией. Но вот наступил четыреста седьмой год. Враги Златоуста не успокоились — из столицы пришёл приказ перевести его ещё дальше, в Пифиунт, нынешнюю Пицунду, на самый край обитаемого мира. Это был, по существу, смертный приговор, облечённый в форму административного решения. Те, кто его посылали, знали, что больной старец не переживёт этого пути. И он не пережил. Три месяца длился последний переход. В зной и в дождь, по дорогам, размытым осенними ливнями и выжженным летним солнцем, без врачей, без лекарств, без элементарных удобств. Стража не щадила его — подгоняла, не позволяла остановиться, не давала отдыха даже тогда, когда он едва мог переставлять ноги. Тело, давно уже истончённое болезнями, сдавало день за днём, час за часом. Кожа на лице пожелтела и натянулась на скулах, глаза запали, руки, некогда уверенно державшие перо, которым были написаны тысячи страниц, теперь дрожали от слабости. Но дух — тот самый дух, что тридцать лет звенел над Антиохией и Константинополем, как золотая труба, — оставался несломленным. Четырнадцатого сентября, в маленьком понтийском городке Команы, силы окончательно оставили святителя. Осеннее солнце стояло ещё высоко, но для него уже наступал иной свет — тот, что не знает заката. Его внесли в церковь, облачили в белые ризы, причастили Святых Христовых Таин. Он лежал, истощённый до последнего предела, в том состоянии, когда тело уже почти не принадлежит человеку, а душа стоит на самом пороге вечности, и дыхание мира сего становится тише, тише, пока не уступает место дыханию вечности. И в эту минуту — в минуту, когда всякий иной мог бы проклясть свою судьбу, когда даже самый стойкий мог бы усомниться в благости Того, Кто допустил всё это, — святитель Иоанн Златоуст произнёс слова, которые пережили столетия и тысячелетия, слова, что звучат и будут звучать до скончания века: **«Слава Богу за всё!»** За всё. За двенадцать лет блистательной проповеди в Антиохии — и за три года одиночества в Кукузе. За тысячи лиц, обращённых к нему в переполненном храме, — и за равнодушные лица стражников на пыльной дороге. За славу — и за бесчестие. За здоровье — и за болезнь. За жизнь — и за смерть. Он и сам писал об этом изречении в одном из своих писем: «Ты оживил меня и привёл в восторг тем, что, сообщая печальные известия, присоединил к ним изречение, которое надобно прилагать ко всем случайностям в жизни, — сказавши: Слава Богу за всё. Это изречение — роковой удар диаволу. Кто его употребляет, для того оно величайший залог неприкосновенности и радости среди всякого рода опасностей. Как только произнесёшь его, мгновенно разгоняются облака печали». Роковой удар диаволу. Не учёные трактаты, не многотомные сочинения — а три слова, произнесённые из самой глубины страдания, обращают в прах все козни врага. Потому что в этих словах — совершенная вера. Вера в то, что Бог не отступил, не забыл, не оставил. Вера в то, что Его Промысл охватывает всё — и великое, и малое, и радостное, и скорбное. Через тридцать один год после кончины святителя мощи его были торжественно перенесены в Константинополь. Предание сохранило удивительное свидетельство: когда ковчег с нетленными мощами был внесён в храм, народ, заполнивший улицы столицы, возгласил едиными устами: «Прими престол свой, отче!» — и уста святителя, лежащего во гробе, отверзлись и произнесли: «Мир всем!» Так Промысл Божий, о котором Златоуст учил всю свою жизнь и который засвидетельствовал своей смертью, явил себя и после его кончины. Того, кого изгнали с бесчестием, Господь возвратил со славой. Того, чьи уста заставили замолчать, Господь заставил заговорить из гроба. И до сих пор, когда человек, попав в беду, собирает последние силы и произносит: «Слава Богу за всё», — он произносит эти слова вслед за Златоустом. Вслед за тем, кто прошёл через все круги земного страдания и на последнем из них засвидетельствовал непоколебимую, как основание мира, истину: Бог всё посылает для нашей пользы. И быть может, в этом и состоит главный урок, который оставил нам Златоуст, — урок, равно необходимый и в пятом веке, и в двадцать первом. Когда болезнь приковывает нас к постели, когда друзья отворачиваются, когда рушится то, что мы строили годами, — именно тогда, в самой глубине страдания, и открывается то, чего не увидишь в благополучии: рука Божия, ведущая нас. Не к погибели. Не к бессмыслице. Но к той единственной пользе, ради которой и сотворён человек, — к спасению его бессмертной души. Нужно лишь довериться этой руке, как доверился ей Златоуст, — и произнести вслед за ним три великих слова, разгоняющих облака печали. --- **Источники:** 1. Житие святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/days/sv-ioann-zlatoust 2. Письма к Олимпиаде (404–407 гг.): https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/pisma_k_raznym_licam/4 3. Письма из Кукуза: https://pravoslavie.ru/1962.html 4. Творения святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/

Три правила против суеты мира
14:00

Три правила против суеты мира

В те далёкие времена, когда пустыни египетские наполнились искателями Царства Божия, когда тысячи душ, жаждущих спасения, оставляли шумные города и уходили в безмолвие песков, — жил великий авва Антоний, отец всех монахов, светильник веры, чей свет озарял путь всем ищущим. Слава о его мудрости разошлась по всему христианскому миру. К нему приходили не только простые иноки, но и епископы, философы, люди учёные и власть имущие. Все искали одного — слова истины, которое могло бы указать верный путь среди множества дорог, расходящихся в разные стороны. Приход искателя истины Случилось так, что пришёл к авве Антонию некий человек. Не знаем мы его имени — Патерик не сохранил его для потомков, ибо не в имени была суть, а в вопросе, который он принёс. Быть может, это был молодой инок, только начинавший свой путь. А может, человек зрелый, уже испытавший многое, но так и не нашедший покоя душе своей. Долгим был его путь через раскалённые пески. Солнце палило немилосердно, горячий ветер обжигал лицо, песок скрипел на зубах. Но он шёл, потому что слышал: только старец Антоний может дать ответ на вопрос, который жёг его сердце сильнее, чем палило солнце пустыни. Келья аввы Антония стояла в отдалении от других. Старец любил безмолвие и редко показывался людям. Но когда путник подошёл к двери и постучал, старец вышел. Лицо его было изборождено морщинами, словно карта прожитых лет, выстраданных молитв и побеждённых искушений. Но глаза... глаза его светились такой тихой радостью, такой глубокой любовью, что странник невольно опустился на колени. — Встань, брат, — тихо сказал старец. — Что привело тебя сюда? И тогда путник задал свой вопрос — тот самый вопрос, который тревожил его душу день и ночь, который не давал ему покоя: — Авва! Что мне делать, чтобы угодить Богу? Мудрость трёх заповедей Старец не ответил сразу. Он пригласил гостя войти, дал ему воды — драгоценной в пустыне, как золото. Они сели на циновки, сплетённые из пальмовых листьев. В келье было просто: никаких украшений, никакой роскоши. Только крест на стене да несколько свитков Священного Писания. Авва Антоний долго смотрел на пришедшего, словно читал в его душе. Потом медленно, взвешивая каждое слово, начал говорить: — Что велю тебе, то соблюдай. И вот три заповеди даю тебе. Путник замер, боясь пропустить хоть слово. — Первое: куда бы ты ни пошёл, всегда имей Бога перед своими очами. Второе: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Третье: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Старец замолчал. А потом добавил, и голос его был твёрд, как скала: — Соблюдай эти три заповеди — и спасёшься. О первой заповеди: Бог перед очами Путник слушал, но не всё было ему ясно. Тогда старец, видя его недоумение, начал объяснять: — Слушай же, чадо. Когда я говорю: имей Бога перед своими очами, — что это значит? Это значит, что в каждом деле твоём, в каждом слове, в каждой мысли ты должен спрашивать себя не: "Что скажут люди?" — но: "Что скажет Бог?" Видишь ли, брат мой, как устроен мир? Человек приходит в этот мир, и с первых дней жизни его окружают голоса. Голоса родителей, учителей, друзей, начальников. Все они говорят ему, как жить, что делать, куда идти. И человек мечется меж этих голосов, как корабль между скалами, не зная, кого слушать. Один говорит: "Делай так!" — другой кричит: "Нет, делай иначе!" Сегодня тебя хвалят, завтра осуждают. Сегодня ты угодил одним, завтра те же самые люди отвернутся от тебя. И нет покоя душе, которая живёт мнениями людскими, как нет покоя морской волне, гонимой ветром. Но если ты имеешь Бога перед очами — всё меняется. Ты просыпаешься утром и думаешь не: "Что скажут обо мне?" — а "Что скажет Бог?" Ты принимаешь решение и спрашиваешь не: "Одобрят ли меня люди?" — а "Угодно ли это Богу?" И тогда обретаешь ты свободу. Свободу от страха осуждения. Свободу от жажды похвалы. Свободу от мучительных метаний между тысячей противоречивых мнений. Помни: люди видят внешнее, Бог — сердце. Люди судят по делам, Бог знает побуждения. Люди меняют своё мнение, Бог неизменен. Поэтому имей Бога перед очами — и обретёшь покой. О второй заповеди: свидетельство Писания Странник кивнул. Ему становилось понятнее. Но старец продолжал: — Теперь слушай о втором: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Видишь ли, брат, мир полон учителей. Каждый день приходят новые мудрецы, новые проповедники, новые учения. Один говорит: "Спасение — в посте и молитве". Другой утверждает: "Нет, спасение — в милостыне и делах милосердия". Третий кричит: "Всё это ничто, спасение — только в вере!" И человек не знает, кого слушать. Мечется он от одного учителя к другому, сегодня следует одному правилу, завтра — противоположному. И нет твёрдой почвы под ногами его, ибо построил он дом свой на песке человеческих мнений. Но есть твёрдое основание. Есть камень, на котором можно строить, не боясь бури. Это — Священное Писание. Слово Божие, которое вчера и сегодня и во веки то же. Когда тебе говорят: "Поступи так!" — открой Писание. Если находишь там подтверждение — делай. Если не находишь — остановись и подумай. Когда тебе предлагают новое учение — проверь его Писанием. Всё, что согласно со Словом Божиим, — принимай. Всё, что противоречит, — отвергай, даже если это говорит тебе ангел с неба. Апостол Павел сказал: "Если бы даже мы или Ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема" (Гал. 1:8). Видишь, как строго? Даже ангелу не верь, если он противоречит Писанию! Поэтому имей свидетельство Писания во всём — и не собьёшься с пути. Не увлекут тебя красноречивые проповедники. Не прельстят модные учения. Не введут в заблуждение громкие имена. Ибо есть у тебя мера, есть правило, есть критерий истины — и это Слово Божие. О третьей заповеди: постоянство места Странник уже понимал первые две заповеди. Но третья была загадочной. Старец увидел это и улыбнулся: — А теперь третье, и оно, быть может, труднее первых двух: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Чадо моё, ты думаешь, это только о месте физическом? Нет. Это о постоянстве, о верности, о терпении. Видишь ли, есть в человеке такая немощь: как только становится трудно — он хочет бежать. Как только начинаются искушения — он думает: "Вот если бы я был в другом месте, там было бы легче!" Как только люди начинают его упрекать или не понимать — он мечтает уйти туда, где его оценят. И начинается метание. Из города в город, из обители в обитель, от одного наставника к другому. И кажется человеку, что он ищет лучшего места, а на самом деле он бежит от себя. Ибо проблема не в месте, а в нём самом. Я видел таких иноков. Приходит один в Скит. Две недели живёт — и говорит: "Здесь слишком сухо, пойду к Нилу". Приходит к Нилу, месяц живёт — и снова недоволен: "Здесь комары и жара, пойду в горы". Приходит в горы — и опять не нравится: "Здесь слишком холодно и камни твёрдые". И так всю жизнь — мечется, ища идеального места. А идеального места нет, ибо рай мы потеряли. Но когда человек остаётся на одном месте, терпит скорби, терпит искушения, терпит непонимание людей — тогда происходит чудо. Место меняет человека, а не человек меняет место. Камни пустыни шлифуют его душу, как ювелир шлифует алмаз. Трудности учат терпению. Искушения — борьбе. Одиночество — молитве. И когда ты не бежишь, а стоишь — ты растёшь. Как дерево, которое пустило корни глубоко в землю и теперь крепко стоит, не боясь бури. То же самое — и в служении. Начал ты какое-то дело — не бросай его при первых трудностях. Принял решение — не меняй его при первом же искушении. Дал обещание Богу — стой в нём до конца. Ибо написано: "Никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадёжен для Царствия Божия" (Лк. 9:62). Итог: три заповеди как путь спасения Старец закончил говорить и замолчал. В келье была такая тишина, что слышно было, как ветер шуршит песком за окном. Странник молчал, впитывая услышанное. Теперь ему было ясно. Три заповеди. Три простых, но глубоких правила. Первое: имей Бога перед очами — не живи мнениями людей, живи волей Божией. Второе: имей свидетельство Писания — не следуй всякому учению, проверяй всё Словом Божиим. Третье: не скоро уходи — будь постоянен, терпелив, верен своему пути, не мечись в поисках лучшего места или лучших обстоятельств. — Соблюдай эти три заповеди, — повторил авва Антоний, — и спасёшься. Странник поклонился до земли. — Благодарю тебя, авва! Ты дал мне больше, чем я просил. Я искал один совет, а получил три сокровища. Старец улыбнулся: — Иди с миром, брат. И помни: не всё сразу даётся человеку. Сначала ты будешь забывать эти заповеди. Потом — вспоминать. Потом начнёшь исполнять их изредка. А потом, если будешь постоянен, они станут твоей природой. И тогда обретёшь ты покой, которого ищешь.

Молитва недостойного
13:34

Молитва недостойного

В те далёкие времена, когда египетская пустыня уже была усеяна кельями подвижников, словно ночное небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мир и уходили в безмолвие песков, жил в тех местах некий инок по имени Ор. Не был он знаменит среди братии, не прославился чудесами или учением — напротив, жил он столь скрытно и незаметно, что многие из соседей его даже имени не знали. Лишь изредка видели они издали его иссохшую от постов фигуру, когда он выходил за водой к дальнему источнику или собирал хворост для скудного очага. Келья его стояла в стороне от проторенных троп, там, где пустыня была особенно сурова и безжизненна. Четыре глиняные стены, покрытые пальмовыми ветвями вместо крыши, узкая щель вместо окна, жёсткая циновка на голой земле — вот и всё его хозяйство. Не было у него ни книг, ни икон, ни даже простой лампады. Только распятие из двух грубо обтёсанных палок висело на восточной стене, и перед ним проводил Ор дни и ночи в непрестанной молитве. Был он родом из простой семьи, вырос в бедности и в молодости познал тяжесть каждодневного труда. Когда услышал он однажды слова Христовы: "Продай всё и раздай нищим, и следуй за Мной", — нечего ему было продавать, кроме ветхой одежды да старого плуга. Но сердце его загорелось таким пламенем любви к Богу, что не мог он более оставаться в миру. Раздал он то малое, что имел, простился с престарелой матерью и ушёл в пустыню, ведомый одним лишь желанием — найти Бога. Поселился он у одного старого отшельника, который научил его первым основам иноческой жизни: как молиться, как бороться с помыслами, как хранить безмолвие. Три года прожил Ор рядом со старцем, впитывая каждое его слово, как иссохшая земля впитывает редкий дождь. А когда наставник его преставился ко Господу, остался Ор совсем один, в той самой келье, где прежде они подвизались вдвоём. И началась для него долгая, невидимая миру брань. Каждое утро, когда первые лучи солнца пробивались сквозь щель в стене, вставал он на колени перед грубым распятием и начинал молитву. Простыми словами, какие только знал, обращался он к Богу, и всегда — всегда! — эта молитва его была одна и та же: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин даже поднять глаза к небу." Так молился он часами. Губы его шептали всё те же слова, а сердце вторило им в безмолвии. Он не дерзал просить ни о чём — ни о даровании добродетелей, ни о духовных утешениях, ни даже о помощи в скорбях. Только повторял, словно дитя, которое знает лишь одно слово: "Недостоин, Господи. Недостоин." Проходили месяцы, складывались в годы. Тело его иссохло от постов, кожа потемнела и огрубела от солнца и ветра, спина согнулась от долгих стояний на молитве. Волосы его поседели, хотя был он ещё не стар, а в глазах появилась та особенная глубина, которая бывает только у людей, много плакавших. Потому что плакал Ор — плакал часто и обильно, оплакивая свою греховность, своё несовершенство, своё недостоинство стоять перед лицом Божиим. Братия, которые изредка проходили мимо его кельи, дивились его терпению. Иногда кто-нибудь из них останавливался, желая получить наставление или просто поговорить — ведь пустыня бывает так безжалостно молчалива, что человеческий голос становится драгоценностью. Но Ор только кротко улыбался и говорил: "Что вы пришли к грешнику? Идите к великим старцам, которые могут вас научить. А я ничего не знаю, кроме того, что недостоин я милости Божией." И братия уходили, недоумевая. Некоторые говорили между собой: "Велико смирение этого Ора." Другие же шептали: "Или велико смирение, или велико неверие. Разве не сказано: приходящего ко Мне не изгоню вон? Зачем же он твердит о недостоинстве?" Но сам Ор не слышал этих разговоров и не знал, что думают о нём люди. Для него существовал только Бог — и пропасть, лежащая между его грешной душой и святостью Творца. Шёл пятый год его подвига. Потом десятый. Молитва его не менялась, не становилась ни короче, ни длиннее, ни богаче словами. Всё те же слова: "Господи, я недостоин." Иногда среди ночи просыпался он от собственного голоса — оказывалось, что и во сне шептал он эту молитву. Иногда, когда плёл корзины, чтобы потом обменять их на немного хлеба и фиников, руки его двигались сами собой, а уста по-прежнему шептали: "Недостоин, Господи, недостоин." Была в этом упорстве его какая-то детская чистота. Он не старался разнообразить молитву, не искал новых слов, не пытался подняться на какие-то духовные высоты. Как малое дитя, которое тянет ручки к матери и плачет одним и тем же плачем, так и Ор простирал руки к Богу и повторял одно и то же: "Недостоин." Пятнадцатый год его пустынного жительства выдался особенно трудным. Старость начинала брать своё — колени уже не могли долго держать тело на молитве, руки дрожали, когда он поднимал кувшин с водой, зрение слабело. Но молитва не ослабевала. Если не мог он стоять, становился на колени. Если не мог на коленях — ложился ниц. Но молился — молился неустанно, и всё теми же словами: "Господи, я недостоин." Шестнадцатый год. Семнадцатый. Каждый день был похож на предыдущий — та же молитва, тот же пост, то же безмолвие. Никаких видений, никаких откровений, никаких утешений. Только пустыня, только жар дня и холод ночи, только молитва и слёзы. И вот однажды ночью, когда минуло уже восемнадцать лет его подвига, стоял Ор на молитве, как обычно. Луна светила в узкую щель кельи, её холодный свет падал на глиняный пол и на согбенную фигуру старца. Губы его шептали всё ту же молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин..." И вдруг келья наполнилась светом. Не лунным — это был совсем другой свет, тёплый и живой, свет, который невозможно описать земными словами. Он не резал глаза, как солнечный луч, но проникал в самую глубину души, освещая все её тайные уголки. И в этом свете стоял — нет, не стоял, а как бы парил над землёй — прекрасный юноша в белых одеждах, сияющий такой чистотой, что Ор понял сразу: это Ангел Божий. Ужас и радость одновременно сковали сердце старца. Он упал ниц, не смея поднять глаза, и задрожал всем телом — не от страха, но от благоговения. Восемнадцать лет он молился, и ни разу не удостоился такого посещения. Восемнадцать лет повторял, что недостоин — и вот теперь Небо само сошло к нему. И услышал он голос — голос Ангела, звучащий одновременно грозно и ласково, как звучит голос отца, который долго ждал возвращения блудного сына: — Ор! Старец вздрогнул. Восемнадцать лет никто не называл его по имени — он и сам почти забыл, как звучит это слово. — Ор, — повторил Ангел. — Встань и посмотри на меня. Но Ор не мог подняться. Он лежал ниц, и слёзы текли из глаз его на холодную землю. — Я недостоин, — прошептал он. — Господи, я недостоин даже видеть посланника Твоего. — Встань, Ор, — в третий раз сказал Ангел, и на этот раз голос его был так властен, что старец не мог не повиноваться. Медленно, с трудом поднялся он на колени, но глаз поднять всё ещё не смел. Тогда Ангел простёр руку и коснулся его головы — и от этого прикосновения волна неизъяснимой благодати прошла через всё тело Ора, и показалось ему на мгновение, что он стал совсем лёгким, будто бремя всех прожитых лет, всех грехов и скорбей вдруг упало с его плеч. — Посмотри на меня, Ор, — тихо сказал Ангел. И Ор поднял глаза. И увидел он лицо Ангела — и в этом лице была такая красота, такая чистота и святость, что понял старец: вот оно, отражение Божественной славы, вот та красота, ради которой стоит оставить весь мир. И сказал Ангел, глядя прямо в глаза Ору: — Восемнадцать лет ты молишься и говоришь: "Я недостоин, Господи." Восемнадцать лет твоё смирение восходит к престолу Всевышнего как благоухание фимиама. И вот я послан сказать тебе от Господа: Ор, ты достоин! Эти слова поразили старца сильнее, чем поразила бы его молния. Он снова упал ниц, и рыдания потрясли его иссохшее тело. Но это были уже не слёзы покаяния — это были слёзы невыразимой радости, слёзы благодарности, слёзы, которые душа плачет, когда встречается наконец с Возлюбленным после долгой разлуки. — Ты достоин, — повторил Ангел. — Твоё смирение соделало тебя достойным. Ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится. Восемнадцать лет ты считал себя последним из грешников — и вот Господь поставил тебя в число святых Своих. Свет становился всё ярче, келья была вся наполнена им, и казалось, что стены её вот-вот растворятся в этом сиянии. А Ангел всё говорил, и каждое слово его было как капля живой воды, падающая в истомлённую жаждой душу: — Скоро ты перейдёшь из этой жизни в жизнь вечную. И примет тебя Господь с радостью, как отец принимает возвратившегося сына. Ибо ты достоин, Ор. Не своими заслугами — человек никогда не может быть достоин по заслугам. Но достоин ты милостью Божией, которую привлёк к себе своим смирением. Долго ли продолжалось это видение — Ор не мог сказать потом. Может быть, мгновение, а может быть, целую ночь. Время словно остановилось, и не было более ни прошлого, ни будущего — только это вечное «сейчас», в котором душа встречается с Богом. А когда свет начал постепенно меркнуть и образ Ангела становиться всё менее отчётливым, последнее, что услышал Ор, были слова: — Иди с миром, достойный раб Божий. И не говори более: "Я недостоин" — ибо что Бог называет достойным, того человек не смеет называть недостойным. И исчез Ангел. Келья снова погрузилась в обычную ночную тьму, лишь луна по-прежнему светила в узкую щель. Но Ор уже не был прежним. Что-то изменилось в нём — не внешне, но внутри, в самой глубине души. Восемнадцать лет он нёс бремя своего недостоинства, и вот это бремя было снято. Не потому, что он вдруг стал святым — нет, он по-прежнему видел все свои немощи и грехи. Но теперь он знал, что милость Божия больше всякого греха, что любовь Христова способна сделать достойным самого недостойного. И когда на следующее утро один из братьев случайно зашёл к нему, то поразился он, увидев лицо старца. Оно светилось какой-то тихой радостью, какой не было прежде. И когда брат спросил: "Что с тобой, авва?" — Ор только улыбнулся и сказал: — Господь посетил меня, брат. Он сказал мне, что я достоин. Не сам по себе — но Его милостью. А через несколько дней после этого видения тихо и мирно отошёл ко Господу авва Ор. И братия, омывая его тело перед погребением, дивились тому, как светло и молодо выглядело его лицо, словно он не восемьдесят лет прожил в трудах и подвигах, но только-только вступил на путь иноческий. Так окончил свой земной путь этот смиренный подвижник, который восемнадцать лет считал себя недостойным — и именно этим смирением стяжал себе венец достоинства в Царствии Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава об Оре Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Palladij_Elenopolskij/lavsaik/

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Авва Макарий и две жены
10:35

Авва Макарий и две жены

В те далёкие времена, когда египетская пустыня была усеяна кельями подвижников словно небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мирскую суету ради безмолвия и молитвы, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец по имени Макарий. Слава о его святости разнеслась далеко за пределы Скита — говорили, что он творит чудеса, что бесы бегут от одного его взгляда, что ангелы посещают его келью. И действительно, авва Макарий достиг такой высоты духовной, что казалось — выше уже некуда. Пятьдесят лет провёл он в пустыне. Пятьдесят лет непрестанного подвига, когда каждый день начинался с молитвы и заканчивался ею, когда пост был столь строг, что тело его превратилось в высохшую тростинку, гнущуюся под дуновением ветра. Он спал на голой земле, владел лишь рваной рясой да плетёной корзиной для рукоделия. К нему приходили за советом епископы и простые миряне, монахи-новоначальные и опытные старцы. Всем он подавал слово назидания, всем помогал нести их крест. И вот однажды, когда старец Макарий стоял на молитве в своей келье, освещённой лишь слабым светом глиняного светильника, когда губы его шептали привычные слова псалмов, а сердце возносилось к Богу в безмолвном созерцании, — вдруг келья наполнилась светом. Не тем мерцающим светом лампады, что едва разгоняет тьму, а светом ярким, чистым, от которого не болят глаза, но напротив — душа наполняется невыразимой радостью и покоем. Макарий поднял голову и увидел перед собой Ангела Божия. Лик его сиял кротостью и величием, а крылья, сложенные за спиной, казалось, были сотканы из самого света. Старец пал ниц, ибо привык он к смирению более, чем к каким-либо видениям, но Ангел сказал ему: — Макарий, Господь видит труды твои и подвиг твой, видит молитвы твои и пост. Но знай: ты не достиг ещё меры двух жён, живущих в городе. И исчез Ангел, оставив старца в недоумении и смятении. Две жены? В городе? Какая мера духовная может быть у мирских женщин, погружённых в заботы житейские, в суету, в попечения о доме и семье? Он, Макарий, пятьдесят лет изнурявший плоть постом, проводивший ночи без сна в молитве, победивший все страсти — и ему говорят, что какие-то женщины превзошли его? Но авва Макарий был не из тех, кто поддаётся гордости или обиде. Напротив, в сердце его зародилась жажда узнать: в чём же их превосходство? Чему он, опытный подвижник, может научиться у простых мирянок? Ибо истинное смирение проявляется именно в готовности учиться у всех — будь то великий старец или малое дитя. На следующее утро, когда солнце только начало подниматься над песками, окрашивая небо в розовые и золотые оттенки, Макарий вышел из своей кельи и направился к городу. Путь был неблизкий — несколько часов по раскалённой пустыне, где каждый шаг давался с трудом, где песок обжигал босые ноги, а солнце било в голову безжалостно. Но старец шёл, опираясь на посох, шёл с молитвой на устах и с горячим желанием в сердце — найти этих жён и понять тайну их духовной высоты. Когда он вошёл в город, шум и суета мирской жизни показались ему почти невыносимыми после долгих лет безмолвия. Торговцы кричали, зазывая покупателей, дети бегали и смеялись, женщины сплетничали у колодца, мужчины спорили о делах. Всё это пёстрое многоголосие мира, от которого он бежал когда-то, теперь окружило его вновь. Но Макарий шёл, спрашивая прохожих, нет ли в городе двух жён, известных своей добродетелью. Наконец ему указали на небольшой дом на окраине. Дом был простой, небогатый, но чистый и ухоженный. Макарий постучал в дверь, и вышли к нему две женщины средних лет. Увидев старца в монашеской рясе, изможденного постом и пустынной жизнью, они низко поклонились ему и пригласили войти. — Отче святой, — сказали они, — какая радость, что ты посетил наш дом! Чем можем послужить тебе? Макарий же, севший на простую скамью, устремил на них проницательный взгляд своих глубоких глаз и спросил: — Расскажите мне, дочери, о жизни вашей. Как проводите вы дни свои? Какие подвиги совершаете? Женщины переглянулись в недоумении. — Какие подвиги, отче? Мы простые жены, замужем за двумя братьями. Живём в одном доме, ведём хозяйство, растим детей. Ничего особенного мы не делаем. Но старец настаивал: — Нет, расскажите подробнее. Ангел Божий сказал мне, что вы достигли такой меры духовной, до которой я ещё не дошёл. Хочу научиться у вас. Женщины ещё больше смутились. Они долго отказывались, говоря, что недостойны такой чести и что, верно, произошла какая-то ошибка. Но Макарий был непреклонен в своём желании узнать истину. И тогда, наконец, они начали рассказывать. — Отче, — сказала одна из них, — мы вышли замуж за братьев пятнадцать лет назад. С тех пор живём в одном доме, делим все заботы и труды. И вот что мы можем сказать: за все эти пятнадцать лет мы ни разу не поссорились друг с другом. Ни одного грубого слова не сказали одна другой. Ни одного злого помысла не допустили в сердце. — Более того, — продолжила другая, — мы с самого начала решили: как только почувствуем, что начинается раздражение или обида, мы сразу же открываем друг другу сердце. Мы просим прощения, мы молимся вместе, мы не даём злу укорениться в душе. — И ещё, — добавила первая, — мы договорились каждый день, среди всех наших трудов и забот, находить время для молитвы. Когда готовим пищу — молимся. Когда стираем бельё — молимся. Когда укладываем детей спать — молимся. Мы поняли, что Бог не требует от нас оставить семью и уйти в пустыню. Он хочет, чтобы мы прямо здесь, среди кастрюль и пелёнок, среди криков детей и забот о хозяйстве, хранили память о Нём. — А ещё мы решили, — продолжила вторая, — что пока не научимся любить друг друга по-настоящему, мы не имеем права даже думать о том, чтобы идти в монастырь. Мы говорили себе: вот когда проживём всю жизнь в мире и любви, когда воспитаем детей, когда исполним долг свой перед мужьями и семьёй — тогда, может быть, на старости лет мы уйдём в обитель. Но сейчас наше место здесь, и здесь мы должны искать Бога. Макарий слушал, и в сердце его происходило нечто удивительное. Он, проведший пятьдесят лет в пустыне, думал, что знает всё о молитве, о подвиге, о пути к Богу. Но вот перед ним сидели две простые женщины, которые открыли ему иную сторону духовной жизни — сторону, о которой он почти забыл. Да, он молился часами, стоя на коленях в келье. Но не случалось ли, что в его сердце закрадывалась гордость? Не думал ли он порой, что его подвиг больше, чем у других? А эти жены — они молились среди грохота кастрюль и детского плача, они хранили мир в сердце среди тысячи ежедневных искушений раздражительности и обиды. Он мог уйти от людей, скрыться в пустыне, где никто не раздражал его и не искушал. А они жили бок о бок, день за днём, год за годом, и хранили любовь. Да, его подвиг был велик — но и их подвиг был велик, просто иного рода. Старец Макарий встал, низко поклонился женщинам и сказал: — Истинно говорю вам, дочери: вы преподали мне великий урок. Я думал, что спасение только в бегстве от мира, в пустыне и безмолвии. Но вы показали мне, что можно идти к Богу и среди мира, если хранить в сердце мир и молитву. Благословен Бог, пославший меня к вам! И возвратился авва Макарий в свою пустыню, но уже иным человеком. Он понял, что святость не в месте, а в устроении сердца. Что Богу нужна не столько внешняя аскеза, сколько внутренняя чистота. Что любовь к ближнему и мир с ближним — это и есть главный подвиг, где бы ты ни находился: в келье ли пустынной или в городском доме, среди ли безмолвия или среди шума семейной жизни. С тех пор, когда к нему приходили за советом миряне, живущие в миру, он всегда рассказывал им эту историю. И говорил: «Не думайте, что спасение только для монахов. Храните мир друг с другом, молитесь среди трудов ваших, и достигнете той же меры духовной, что и великие пустынники». Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение, утешая тех, кто не может оставить мир, но хочет жить для Бога. И в этом — великая милость Божия: что путь к Нему открыт для всех, и каждый может идти этим путём, в каком бы звании ни находился. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), раздел "Об авве Макарии Египетском" Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Обращение жреца

Обращение жреца

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только начинала прокладывать себе путь в сердцах человеческих, когда древние капища языческих богов всё ещё дымились жертвенными курениями, а служители идолов пользовались немалым почётом среди народа, жил в Египте великий подвижник — авва Макарий. Многие годы провёл он в безмолвии пустыни, многие искушения претерпел от бесов, многие скорби перенёс ради любви Христовой. И стяжал он благодать такую, что лицо его сияло тихим светом, а слова его проникали в самую глубину человеческого сердца, касаясь тех потаённых струн души, которые обычно скрыты от посторонних глаз. Случилось так, что в одном из селений, расположенных неподалёку от того места, где подвизался святой старец, произошло событие, которое могло бы остаться незамеченным, если бы не явило оно великую истину о силе христианской любви. Жил в том селении жрец одного из языческих божеств — человек, пользовавшийся большим уважением среди своих соплеменников. Он был строг в исполнении обрядов своей веры, ревностен в служении своим богам, и сердце его было наполнено той особенной гордостью, которая свойственна людям, уверенным в своей правоте и в превосходстве своих убеждений над убеждениями других. Однажды встретил этот жрец на дороге христианского монаха — человека простого, не искушённого в мирской мудрости, но горячего в вере своей. И завязался между ними разговор о вере, как это часто бывало в те времена, когда старый мир уступал место новому, когда древние боги теряли свою власть над умами людей, уступая место Единому Богу. Но разговор этот, начавшийся, быть может, с искренним желанием понять друг друга, вскоре перешёл в спор, а спор — в ожесточённую перебранку. Монах, движимый ревностью по Богу, но не просвещённый ещё любовью совершенной, стал обличать жреца в заблуждении, называя его богов бесами, а самого его — слугою тьмы. Слова эти глубоко уязвили гордость жреца. Лицо его исказилось от гнева, руки сжались в кулаки, и он, не помня себя от ярости, бросился на монаха и стал бить его с такой силой, что тот едва остался жив. Избитый, окровавленный, монах с трудом добрался до своей кельи, неся на теле своём печать человеческого гнева. Весть об этом происшествии быстро разнеслась по окрестностям и дошла до слуха аввы Макария. Старец, услышав о случившемся, не стал гневаться на жреца, не стал осуждать его за жестокость. Напротив, сердце его исполнилось сострадания — и не только к избитому монаху, но и к самому жрецу, ибо видел он духовными очами своими, какая тьма окутывает душу человека, не познавшего ещё света Христова. И решил авва Макарий сам отправиться в то селение, чтобы встретиться с жрецом. Путь был не близкий, солнце палило нещадно, а старец уже был в преклонных летах. Но любовь, наполнявшая сердце его, не знала усталости, не знала страха, не считалась с трудностями. Когда он приблизился к селению, многие из жителей узнали его — слава о святости Макария шла впереди него по всей той земле. Люди выходили из домов своих, кланялись ему, просили благословения. Старец же шёл, благословляя всех, но не останавливаясь, ибо знал он, куда ему надлежит прийти. Наконец, увидел он жреца, стоявшего у входа в своё жилище. Лицо жреца было суровым и непроницаемым — он уже слышал о том, что к нему идёт великий христианский подвижник, и готовился к новому столкновению, к новому спору о вере. Но авва Макарий не стал обличать его, не стал укорять за содеянное. Он подошёл к жрецу и, взглянув на него взглядом, полным кротости и любви, произнёс приветствие, какое обычно произносили друг другу близкие друзья, встретившиеся после долгой разлуки. — Мир тебе, брат, — сказал старец тихо, и голос его дрожал от той любви, которая переполняла его сердце. — Радуюсь, что вижу тебя здоровым и благополучным. Жрец остолбенел. Он ожидал чего угодно — упрёков, угроз, проклятий, — но не этого. Не этой кроткой любви, которая струилась из глаз старца, из каждого слова его, из самого присутствия его. И вдруг почувствовал жрец, как что-то сдвинулось в его душе, как рухнула какая-то преграда, которую он сам воздвигал годами, как хлынул в сердце его свет, которого он не видел никогда прежде. — Почему... почему ты так говоришь со мной? — пробормотал он, и голос его был полон смятения. — Разве ты не знаешь, что я сделал с твоим братом во Христе? Разве ты не пришёл, чтобы отомстить за него, чтобы призвать на меня гнев твоего Бога? Старец же, всё так же кротко и ласково глядя на него, ответил: — Бог мой не знает мести, брат. Он есть любовь. И если я пришёл к тебе, то лишь для того, чтобы сказать: ты дорог Ему. Да, дорог — несмотря ни на что. Он любит тебя и ждёт, когда ты придёшь к Нему. А что до того, что случилось... Брат мой, избитый тобою, уже простил тебя. Ибо мы учимся у Учителя нашего, Который и на кресте молился за распявших Его. Слова эти прозвучали для жреца как гром среди ясного неба. Всю свою жизнь он служил богам, требовавшим жертв, взывавшим к страху, карающим за малейшее прегрешение. И вдруг — Бог, Который любит, Бог, Который прощает, Бог, Который не мстит за нанесённые Ему оскорбления... Жрец опустился на землю, и слёзы хлынули из глаз его — те слёзы, которых он не проливал уже много лет, которые он считал недостойными мужчины. Но теперь он не мог сдержать их, и плакал он долго, горько, омывая слезами своими всю ту грязь, которая накопилась в душе его за годы служения ложным богам. А авва Макарий стоял рядом, положив руку на голову плачущего, и молился — молился о том, чтобы Господь коснулся сердца этого человека, чтобы отверз ему двери Царства Своего, чтобы принял его, блудного сына, возвращающегося в дом Отца. Когда же жрец наконец поднялся с земли, лицо его было другим — просветлённым, умиротворённым, как будто с него сняли тяжкое бремя, которое он нёс всю свою жизнь, не зная даже о том, что несёт его. — Учитель, — сказал он, и в голосе его звучало глубокое благоговение, — научи меня вере твоей. Покажи мне путь к этому Богу, Который так любит людей, что посылает к ним Своих рабов не с мечом, а с любовью. И авва Макарий стал учить его — терпеливо, подробно, отвечая на все вопросы, которые роились в уме жреца. Он рассказывал ему о Христе, о Его крестной смерти и воскресении, о том, как Бог стал человеком, чтобы человек мог стать причастником Божества. Он говорил о покаянии и прощении, о любви к врагам и молитве за обижающих, о том, что Царство Божие не в слове, а в силе — в силе любви, преображающей человеческое сердце. Прошло несколько дней, и жрец принял святое крещение. В той же реке, в которой он когда-то совершал омовения перед служением своим богам, он был омыт водою и Духом, стал новым человеком, облёкся во Христа. А потом, оставив всё своё прежнее житие, он удалился в пустыню и стал учеником аввы Макария. И говорили потом те, кто знал его в прежней жизни, что не узнать теперь этого человека — так изменила его благодать Божия, так преобразила его любовь Христова. История эта сохранилась в памяти отцов и передавалась из уст в уста, из поколения в поколение. И не потому сохранилась она, что произошло в ней что-то необычайное, из ряда вон выходящее. Нет, сохранилась она потому, что явила она великую истину, о которой часто забываем мы, христиане: не обличением, не укором, не гневом обращаются сердца человеческие к Богу, но любовью — той самой любовью, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла... Потому что именно так и живёт Церковь — не победами в спорах, не силой аргументов, но силой любви, которая сильнее смерти, которая покрывает множество грехов, которая никогда не перестаёт. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), "Об авве Макарии Египетском", история №11 Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Монах, который ни кого не осуждал
11:21

Монах, который ни кого не осуждал

В те далёкие времена, когда пустыни Египта и Палестины были усеяны монастырями и скитами, словно звёздами усеяно ночное небо, когда тысячи подвижников стекались в безмолвие песков, чтобы найти Бога и спасти свою душу, жил один монах. Имени его история не сохранила — а может быть, и не нужно нам знать это имя. Потому что речь пойдёт не о великом подвижнике, не о строгом постнике, не о молитвенике, проводившем ночи в бдении. Нет, этот монах был самым обыкновенным, можно даже сказать — нерадивым. Он жил в одном из общежительных монастырей, где братия собиралась вместе на молитву, на трапезу, на труд. И вот что удивительно: все вокруг него старались, подвизались, боролись со своими страстями, а он — словно плыл по течению. Не то чтобы он был злым человеком или творил какие-то явные беззакония. Нет, просто жил он как-то... легко. Слишком легко для монаха. Когда братия вставала на полунощницу, он частенько проспыпал. Выходил в храм последним, зевая и протирая глаза. Во время службы мог задремать, стоя у стены. Игумен не раз делал ему замечания, но монах только кивал головой, соглашался, обещал исправиться — и на следующий день всё повторялось снова. Постился он нестрого. Когда в трапезной подавали постную пищу, он не отказывался от лишней порции. Если случалось в праздник послабление поста, он радовался этому, как дитя. Братия поглядывали на него с неодобрением: вот, мол, чревоугодник. А он ел свою похлёбку и хлеб, не замечая косых взглядов. На послушания его тоже посылали, конечно. Работал он исправно, но без особого рвения. Не из тех был, кто возьмёт на себя двойную ношу, чтобы облегчить труд брата. Не из тех, кто встанет раньше всех и сделает больше всех. Работал ровно столько, сколько велено — не больше, но, справедливости ради, и не меньше. Молитвенное правило своё он исполнял кое-как. Сто поклонов в день? Ну, пятьдесят наверняка клал, а про остальные... Господь простит. Псалтирь читал? Читал, но часто сбивался, зевал, думал о чём-то своём. Иисусову молитву творил? Творил, но без того огня, без той ревности, которая должна гореть в сердце инока. Одним словом, монах как монах. Средний. Таких в каждом монастыре десятки. Не святые, но и не явные грешники. Не подвижники, но и не нарушители устава. Просто... человек. Слабый, немощный, ленивый человек, который зачем-то пришёл в монастырь, но так и не смог стать настоящим иноком. Братия это видели. И как водится между людьми, судили его. Кто-то с сожалением: эх, мог бы человек спасаться, да нет в нём ревности. Кто-то с осуждением: бездельник, тунеядец, только хлеб монастырский ест. Кто-то с раздражением: вот из-за таких, как он, и благодать от обители отходит. Говорили о нём, перешёптывались. Указывали на него новоначальным: вот, смотри, не будь таким. Игумен журил его на собраниях братии: "Брат такой-то опять проспал службу. Брат такой-то опять нерадиво исполнял послушание". И монах опускал голову, краснел, но... ничего не менялось. Прошли годы. Десять, двадцать, тридцать лет монашеской жизни. Монах состарился. Спина согнулась, волосы поседели, руки задрожали. Но жизнь его не изменилась. Всё так же он был нерадив, всё так же ленив, всё так же слаб. И вот пришла его смертная болезнь. Слёг он на одре, и все поняли: не встанет. Братия собрались вокруг него, игумен пришёл причастить его Святых Таин. Монах лежал тихий, спокойный. На лице его не было ни страха, ни отчаяния. Какое-то удивительное умиротворение разлилось по его морщинистому лицу. Братия удивлялись. Один старый инок сказал другому: "Смотри, как спокойно умирает. Словно и не грешил всю жизнь". Другой ответил: "Да что с него взять? Он и не грешил особо — так, жил себе, ни богу свечка, ни чёрту кочерга". Монах затих. Дыхание стало тише, реже. Братия начали читать отходную. И в этот момент — как бывает иногда перед самой смертью — монах вдруг открыл глаза. Широко так открыл, будто увидел что-то. Лицо его исказилось, он приподнялся на одре, протянул руки вперёд... Братия замерли. Что это? Видение? Бесы пришли за душой? А монах смотрел перед собой, и видел то, что скрыто от живых. Стояли перед ним демоны — мрачные, злобные, торжествующие. И в руках у них был свиток. Длинный-предлинный свиток, развёрнутый во всю длину кельи. И написаны на нём были грехи. Все грехи этого монаха за всю его долгую жизнь. Леность — вот она, строка за строкой. Тысячи пропущенных молитв. Сотни раз, когда он проспал службу. Нерадение на послушании. Чревоугодие. Празднословие. Рассеянность на молитве. Маловерие. Уныние. Всё, всё, всё — записано, ничего не забыто, ничего не упущено. Демоны торжествовали. "Вот, — кричали они, — вот твоя жизнь! Вот плоды твоего монашества! Ты был никчёмным иноком! Ты не молился, не постился, не трудился! Ты наш! Идём с нами!" И вот тут монах вдруг... улыбнулся. Да, улыбнулся! Лицо его просветлело. Он посмотрел на демонов, потом поднял глаза выше — туда, где они, демоны, не смели взглянуть. И сказал негромко, но твёрдо: "Господи! Ты Сам сказал: Не судите, да не судимы будете. Вот я, Господи. Грешный, ленивый, нерадивый. Всё, что написано в этом свитке — правда. Я был плохим монахом. Я не молился, как должно. Я не постился, как следует. Я не трудился, как нужно. Но одно я могу сказать Тебе, Господи: я за всю свою жизнь никого не осудил!" И в этот момент произошло чудо. Свиток в руках демонов вспыхнул. Вспыхнул ярким светом, и все буквы на нём стали исчезать. Одна за другой, строка за строкой. Леность — исчезла. Чревоугодие — исчезло. Рассеянность — исчезла. Всё, всё, всё — стёрлось, как будто и не было никогда. Демоны завопили, заметались. Они схватили свиток, но он рассыпался у них в руках светлым пеплом. Они попытались схватить душу монаха, но не смогли даже приблизиться — какая-то невидимая сила отбросила их прочь. Он увидел свет — такой яркий, такой чистый, какого никогда не видел на земле. Братия, стоявшие вокруг одра, увидели только, как лицо умирающего монаха вдруг просияло. Он улыбнулся — широко, радостно, как дитя. Прошептал что-то неслышное и тихо испустил дух. После погребения братия долго недоумевали. Как так? Человек всю жизнь был нерадив, а умер со светлым лицом, словно святой. Что это значит? Игумен, старый мудрый инок, сказал тогда братии: "Видите, братья, тайну Божию? Мы судили этого брата. Мы считали его плохим монахом. Мы осуждали его за леность и нерадение. Но Бог судит не так, как мы. У Бога свои весы, свои мерки. Да, этот брат был ленив. Да, он не был великим подвижником. Но было в нём одно, что перевесило все его грехи. Он за всю жизнь никого не осудил. Никого! Ни одного брата, ни одного человека. Мы осуждали его, а он никого не осуждал. Мы указывали на его грехи, а он не видел грехов ближних. Мы злословили о нём, а он не злословил ни о ком. И эта одна добродетель — неосуждение — оказалась драгоценнее всех наших подвигов". Братия стояли, потрясённые. И каждый думал о себе: а я? Сколько раз я осуждал? Сколько раз смотрел на брата с презрением? Сколько раз обсуждал чужие грехи? С того дня в том монастыре стали особенно внимательны к этому греху. Если кто начинал осуждать ближнего, другие останавливали его: "Помнишь брата нашего? Он был нерадив, но не осуждал — и спасся. А мы что? Подвизаемся, постимся, молимся — а осуждаем. И что нам от наших подвигов, если мы губим себя осуждением?" Так эта история стала передаваться из поколения в поколение. Из монастыря в монастырь, из уст в уста. И многие, услышав её, задумывались: что важнее — внешние подвиги или чистота сердца? Строгий пост или любовь к ближнему? Долгая молитва или неосуждение брата? Ответ был ясен. Господь сказал: Не судите, да не судимы будете. И если мы хотим, чтобы Бог не судил нас, мы не должны судить других. Если хотим милости — будем милостивы. Если хотим прощения — будем прощать. Лучше быть нерадивым монахом, но не осуждать никого, чем быть великим подвижником, но с сердцем, полным осуждения. Лучше проспать службу, но не злословить о брате, чем простоять всю ночь на молитве, а утром начать обсуждать чужие грехи. Потому что Бог смотрит на сердце. И если сердце чисто от осуждения — оно драгоценно перед Богом. Дороже всех постов, всех молитв, всех бдений. Источник: Древний Патерик (Отечник) Упоминание: Схиархимандрит Авраам (Рейдман), беседа об осуждении Ссылка: https://www.pravmir.ru/osuzhdenie-trudnye-voprosy/

Показано 1-9 из 122 рассказов (страница 1 из 14)