Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Слава Богу за всё
17:02

Слава Богу за всё

В начале пятого столетия от Рождества Христова, когда великая Римская империя, некогда казавшаяся столь же вечной и незыблемой, как само небо над нею, уже содрогалась от ударов судьбы и трещала по швам, — в эти грозные и смутные времена жил человек, чьё слово гремело подобно грому над Константинополем, а имя его было на устах у всех — от последнего нищего до самого императора. Звали его Иоанн, а за дивный дар проповеди народ прозвал его Златоустом. Был он архиепископом столицы — первым пастырем величайшего города на земле. Константинополь в те годы блистал великолепием: мраморные колонны дворцов подпирали небо, золотые купола храмов горели на солнце, а по широким улицам, вымощенным камнем, текла пёстрая река — сенаторы в пурпурных тогах, купцы со всех концов света, монахи в чёрных рясах, нищие и вельможи, свободные и рабы. И когда Иоанн восходил на амвон, вся эта река замирала. Тысячи людей стекались в храм. Торговцы закрывали свои лавки, ремесленники откладывали молоты и резцы, знатные дамы в шёлковых одеждах сидели рядом с простолюдинками в грубых платках — и все слушали, затаив дыхание, потому что слово этого человека проникало в самую глубину сердца, туда, где человек остаётся наедине с собой и с Богом. Но вот в чём состоит вечная загадка мира сего: те, кто говорят правду, редко бывают любимы властью. Златоуст обличал роскошь двора, призывал богатых делиться с бедными, не молчал, когда видел несправедливость, — и за это навлёк на себя гнев императрицы Евдоксии. Составился собор из завистников и недоброжелателей, и в четыреста четвёртом году от Рождества Христова архиепископа Константинопольского, первого проповедника христианского мира, низложили и отправили в ссылку. Ему было пятьдесят семь лет. Здоровье его, подорванное многолетними аскетическими подвигами юности, когда он жил отшельником в сирийских горах, давно уже оставляло желать лучшего. Желудок его был слаб, тело измождено. И вот этого больного, измученного человека, оторвав от паствы, от друзей, от всего, что составляло смысл его земного служения, погнали через всю Малую Азию в глухое захолустье — в городок Кукуз, затерянный в горах Малой Армении. Путь был долог и мучителен. Стража, приставленная к нему, не знала жалости. Святитель впоследствии писал об этом переходе слова, от которых и сегодня сжимается сердце: «Почти тридцать дней, а то и больше, я боролся с жесточайшими лихорадками, и в таком состоянии шёл этим длинным и трудным путём, будучи осаждаем и другими тяжкими болезнями. Трудность этого путешествия свела нас к самым вратам смерти». К самым вратам смерти. Казалось бы, что может сказать человек, доведённый до такого предела? Какие слова способен родить ум, затуманенный лихорадкой, в теле, едва несущем самоё себя по пыльным горным дорогам? Казалось бы — ропот, отчаяние, горечь. Ведь он не совершил никакого преступления. Его единственной виной была правда. И вот здесь открывается нечто поразительное. Нечто такое, перед чем замолкает всякий скепсис и всякое маловерие. Прибыв наконец в Кукуз — жалкий городишко, стиснутый горами, где зимой выли ветры, а летом палило немилосердное солнце, где не было ни достойных врачей, ни бань, ни привычных удобств, где дикие разбойники-исавряне то и дело грозили набегами, — прибыв в это место и едва оправившись от дороги, Златоуст берётся за перо. В далёком Константинополе страдает его верная духовная дочь — диаконисса Олимпиада, женщина знатного рода, одна из самых замечательных подвижниц своего времени. Она отдала всё своё огромное состояние Церкви и бедным — ни город, ни деревня, ни пустыни, ни остров, ни отдалённые страны не были лишены её щедрот. После изгнания святителя её оклеветали, таскали по судам, обвиняли вместе с другими его сторонниками в поджоге храма Святой Софии. Та, что кормила тысячи, сама осталась без помощи. Олимпиада впала в тяжелейшее уныние — и не просто уныние души, но уныние, перешедшее в болезнь тела, тот страшный недуг, когда само желание жить угасает, как свеча на ветру. И вот узник пишет узнице. Изгнанник утешает изгнанницу. Больной врачует больную. Человек, у которого отняли всё — кафедру, паству, дом, свободу, здоровье, — этот человек находит в себе силы не просто утешать другого, но учить его величайшей из истин, какую только может вместить человеческое сердце. Он пишет ей о Промысле Божием. О том, что есть сила, неизмеримо превосходящая все козни человеческие, все бури житейские, все болезни телесные, — сила Бога, Который ведёт каждого из нас путём, непостижимым для нашего ограниченного разума, но непременно ко благу. «Кормчие, — писал он, — когда дует сильный ветер, если распустят паруса свыше надлежащей меры, опрокидывают корабль, а если станут управлять им как следует, то плывут с полной безопасностью. Зная это, моя боголюбезнейшая госпожа, не отдай себя во власть уныния, но рассудком одерживай верх над бурей». В этих словах — не отвлечённая философия кабинетного мудреца. Это голос человека, чей корабль трещит и стонет под ударами волн прямо сейчас, в эту самую минуту, пока рука выводит строки на пергаменте. Человека, который сам стоит у штурвала посреди бури — и не просто держится, но ещё и указывает другим путь к гавани. Но главное учение Златоуста заключалось в одной простой, однако бесконечно глубокой мысли, которую он повторял снова и снова, в проповедях и письмах, в годы славы и в годы изгнания: Бог всё, что ни посылает нам, посылает для нашей пользы. Не для наказания как самоцели. Не по равнодушию. Не по забвению. А именно для пользы — для той единственной и высочайшей пользы, которая состоит в спасении человеческой души. «Мы должны быть убеждены только в одном, — писал святитель, — что Бог всё посылает для нашей пользы, а самого способа не исследовать, и не роптать, и не унывать, когда не знаем его. В том-то, главным образом, и состоит Промысл, что причины для нас непостижимы». И в другом месте, с той же несокрушимой уверенностью: «Никто столько не старается сделать нас совершенными, великими и во всём благопризнательными, как сотворивший нас Бог. Потому-то Он благодетельствует часто и против воли, и ещё чаще — без ведома нашего». Против воли и без ведома нашего. В этих словах — ключ ко всему учению Златоуста о страдании. Подобно тому как врач, исцеляя больного, причиняет ему боль — и больной кричит и сопротивляется, не понимая, зачем его режут, — но врач знает, что без этой боли не будет исцеления. Так и Господь, Врач душ наших, попускает нам скорби не потому, что Ему угодны наши страдания, а потому, что без них душа не исцелится от смертельной болезни греха. И подобно тому как добрый отец, не желая потакать капризам дитяти, отбирает у него нож или горящие уголья, хотя дитя плачет и протягивает руки, — так и Бог порою отнимает у нас то, что мы считаем благом, но что на самом деле несёт нам погибель. И порою даёт нам то, что мы считаем злом, но что на самом деле ведёт к жизни. В этом — весь Промысл. В этом — вся непостижимая и вместе с тем бесконечно милосердная мудрость Божия. Три года провёл Златоуст в Кукузе. Три года писем, молитв, болезней. Он сам описывал своё положение без прикрас: «Вот уже третий год живём мы в ссылке, будучи обречены в жертву голода, язвы, войн, непрерывных осад, невыразимой пустынности, исаврийских мечей и ежедневно грозящей смерти». И при всём этом он не прекращал писать. Двести сорок пять писем отправил он из ссылки — епископам, пресвитерам, диакониссам, друзьям, незнакомым людям, которых никогда не видел, но которые нуждались в его слове. И в каждом из этих писем — как нить, пронизывающая всю ткань, — звучала одна и та же мысль: Бог промышляет о нас. Всё, что с нами происходит, — к нашей пользе, даже если мы не понимаем как. «Насколько у нас усиливаются испытания, — писал он Олимпиаде, — настолько умножается у нас и утешение, и тем более отрадные надежды имеем мы на будущее». Вдумайтесь в эти слова: не вопреки испытаниям приходит утешение — а именно по мере их возрастания. Чем глубже рана, тем обильнее целительный елей, изливаемый рукой Божией. Но вот наступил четыреста седьмой год. Враги Златоуста не успокоились — из столицы пришёл приказ перевести его ещё дальше, в Пифиунт, нынешнюю Пицунду, на самый край обитаемого мира. Это был, по существу, смертный приговор, облечённый в форму административного решения. Те, кто его посылали, знали, что больной старец не переживёт этого пути. И он не пережил. Три месяца длился последний переход. В зной и в дождь, по дорогам, размытым осенними ливнями и выжженным летним солнцем, без врачей, без лекарств, без элементарных удобств. Стража не щадила его — подгоняла, не позволяла остановиться, не давала отдыха даже тогда, когда он едва мог переставлять ноги. Тело, давно уже истончённое болезнями, сдавало день за днём, час за часом. Кожа на лице пожелтела и натянулась на скулах, глаза запали, руки, некогда уверенно державшие перо, которым были написаны тысячи страниц, теперь дрожали от слабости. Но дух — тот самый дух, что тридцать лет звенел над Антиохией и Константинополем, как золотая труба, — оставался несломленным. Четырнадцатого сентября, в маленьком понтийском городке Команы, силы окончательно оставили святителя. Осеннее солнце стояло ещё высоко, но для него уже наступал иной свет — тот, что не знает заката. Его внесли в церковь, облачили в белые ризы, причастили Святых Христовых Таин. Он лежал, истощённый до последнего предела, в том состоянии, когда тело уже почти не принадлежит человеку, а душа стоит на самом пороге вечности, и дыхание мира сего становится тише, тише, пока не уступает место дыханию вечности. И в эту минуту — в минуту, когда всякий иной мог бы проклясть свою судьбу, когда даже самый стойкий мог бы усомниться в благости Того, Кто допустил всё это, — святитель Иоанн Златоуст произнёс слова, которые пережили столетия и тысячелетия, слова, что звучат и будут звучать до скончания века: **«Слава Богу за всё!»** За всё. За двенадцать лет блистательной проповеди в Антиохии — и за три года одиночества в Кукузе. За тысячи лиц, обращённых к нему в переполненном храме, — и за равнодушные лица стражников на пыльной дороге. За славу — и за бесчестие. За здоровье — и за болезнь. За жизнь — и за смерть. Он и сам писал об этом изречении в одном из своих писем: «Ты оживил меня и привёл в восторг тем, что, сообщая печальные известия, присоединил к ним изречение, которое надобно прилагать ко всем случайностям в жизни, — сказавши: Слава Богу за всё. Это изречение — роковой удар диаволу. Кто его употребляет, для того оно величайший залог неприкосновенности и радости среди всякого рода опасностей. Как только произнесёшь его, мгновенно разгоняются облака печали». Роковой удар диаволу. Не учёные трактаты, не многотомные сочинения — а три слова, произнесённые из самой глубины страдания, обращают в прах все козни врага. Потому что в этих словах — совершенная вера. Вера в то, что Бог не отступил, не забыл, не оставил. Вера в то, что Его Промысл охватывает всё — и великое, и малое, и радостное, и скорбное. Через тридцать один год после кончины святителя мощи его были торжественно перенесены в Константинополь. Предание сохранило удивительное свидетельство: когда ковчег с нетленными мощами был внесён в храм, народ, заполнивший улицы столицы, возгласил едиными устами: «Прими престол свой, отче!» — и уста святителя, лежащего во гробе, отверзлись и произнесли: «Мир всем!» Так Промысл Божий, о котором Златоуст учил всю свою жизнь и который засвидетельствовал своей смертью, явил себя и после его кончины. Того, кого изгнали с бесчестием, Господь возвратил со славой. Того, чьи уста заставили замолчать, Господь заставил заговорить из гроба. И до сих пор, когда человек, попав в беду, собирает последние силы и произносит: «Слава Богу за всё», — он произносит эти слова вслед за Златоустом. Вслед за тем, кто прошёл через все круги земного страдания и на последнем из них засвидетельствовал непоколебимую, как основание мира, истину: Бог всё посылает для нашей пользы. И быть может, в этом и состоит главный урок, который оставил нам Златоуст, — урок, равно необходимый и в пятом веке, и в двадцать первом. Когда болезнь приковывает нас к постели, когда друзья отворачиваются, когда рушится то, что мы строили годами, — именно тогда, в самой глубине страдания, и открывается то, чего не увидишь в благополучии: рука Божия, ведущая нас. Не к погибели. Не к бессмыслице. Но к той единственной пользе, ради которой и сотворён человек, — к спасению его бессмертной души. Нужно лишь довериться этой руке, как доверился ей Златоуст, — и произнести вслед за ним три великих слова, разгоняющих облака печали. --- **Источники:** 1. Житие святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/days/sv-ioann-zlatoust 2. Письма к Олимпиаде (404–407 гг.): https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/pisma_k_raznym_licam/4 3. Письма из Кукуза: https://pravoslavie.ru/1962.html 4. Творения святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/

Три правила против суеты мира
14:00

Три правила против суеты мира

В те далёкие времена, когда пустыни египетские наполнились искателями Царства Божия, когда тысячи душ, жаждущих спасения, оставляли шумные города и уходили в безмолвие песков, — жил великий авва Антоний, отец всех монахов, светильник веры, чей свет озарял путь всем ищущим. Слава о его мудрости разошлась по всему христианскому миру. К нему приходили не только простые иноки, но и епископы, философы, люди учёные и власть имущие. Все искали одного — слова истины, которое могло бы указать верный путь среди множества дорог, расходящихся в разные стороны. Приход искателя истины Случилось так, что пришёл к авве Антонию некий человек. Не знаем мы его имени — Патерик не сохранил его для потомков, ибо не в имени была суть, а в вопросе, который он принёс. Быть может, это был молодой инок, только начинавший свой путь. А может, человек зрелый, уже испытавший многое, но так и не нашедший покоя душе своей. Долгим был его путь через раскалённые пески. Солнце палило немилосердно, горячий ветер обжигал лицо, песок скрипел на зубах. Но он шёл, потому что слышал: только старец Антоний может дать ответ на вопрос, который жёг его сердце сильнее, чем палило солнце пустыни. Келья аввы Антония стояла в отдалении от других. Старец любил безмолвие и редко показывался людям. Но когда путник подошёл к двери и постучал, старец вышел. Лицо его было изборождено морщинами, словно карта прожитых лет, выстраданных молитв и побеждённых искушений. Но глаза... глаза его светились такой тихой радостью, такой глубокой любовью, что странник невольно опустился на колени. — Встань, брат, — тихо сказал старец. — Что привело тебя сюда? И тогда путник задал свой вопрос — тот самый вопрос, который тревожил его душу день и ночь, который не давал ему покоя: — Авва! Что мне делать, чтобы угодить Богу? Мудрость трёх заповедей Старец не ответил сразу. Он пригласил гостя войти, дал ему воды — драгоценной в пустыне, как золото. Они сели на циновки, сплетённые из пальмовых листьев. В келье было просто: никаких украшений, никакой роскоши. Только крест на стене да несколько свитков Священного Писания. Авва Антоний долго смотрел на пришедшего, словно читал в его душе. Потом медленно, взвешивая каждое слово, начал говорить: — Что велю тебе, то соблюдай. И вот три заповеди даю тебе. Путник замер, боясь пропустить хоть слово. — Первое: куда бы ты ни пошёл, всегда имей Бога перед своими очами. Второе: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Третье: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Старец замолчал. А потом добавил, и голос его был твёрд, как скала: — Соблюдай эти три заповеди — и спасёшься. О первой заповеди: Бог перед очами Путник слушал, но не всё было ему ясно. Тогда старец, видя его недоумение, начал объяснять: — Слушай же, чадо. Когда я говорю: имей Бога перед своими очами, — что это значит? Это значит, что в каждом деле твоём, в каждом слове, в каждой мысли ты должен спрашивать себя не: "Что скажут люди?" — но: "Что скажет Бог?" Видишь ли, брат мой, как устроен мир? Человек приходит в этот мир, и с первых дней жизни его окружают голоса. Голоса родителей, учителей, друзей, начальников. Все они говорят ему, как жить, что делать, куда идти. И человек мечется меж этих голосов, как корабль между скалами, не зная, кого слушать. Один говорит: "Делай так!" — другой кричит: "Нет, делай иначе!" Сегодня тебя хвалят, завтра осуждают. Сегодня ты угодил одним, завтра те же самые люди отвернутся от тебя. И нет покоя душе, которая живёт мнениями людскими, как нет покоя морской волне, гонимой ветром. Но если ты имеешь Бога перед очами — всё меняется. Ты просыпаешься утром и думаешь не: "Что скажут обо мне?" — а "Что скажет Бог?" Ты принимаешь решение и спрашиваешь не: "Одобрят ли меня люди?" — а "Угодно ли это Богу?" И тогда обретаешь ты свободу. Свободу от страха осуждения. Свободу от жажды похвалы. Свободу от мучительных метаний между тысячей противоречивых мнений. Помни: люди видят внешнее, Бог — сердце. Люди судят по делам, Бог знает побуждения. Люди меняют своё мнение, Бог неизменен. Поэтому имей Бога перед очами — и обретёшь покой. О второй заповеди: свидетельство Писания Странник кивнул. Ему становилось понятнее. Но старец продолжал: — Теперь слушай о втором: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Видишь ли, брат, мир полон учителей. Каждый день приходят новые мудрецы, новые проповедники, новые учения. Один говорит: "Спасение — в посте и молитве". Другой утверждает: "Нет, спасение — в милостыне и делах милосердия". Третий кричит: "Всё это ничто, спасение — только в вере!" И человек не знает, кого слушать. Мечется он от одного учителя к другому, сегодня следует одному правилу, завтра — противоположному. И нет твёрдой почвы под ногами его, ибо построил он дом свой на песке человеческих мнений. Но есть твёрдое основание. Есть камень, на котором можно строить, не боясь бури. Это — Священное Писание. Слово Божие, которое вчера и сегодня и во веки то же. Когда тебе говорят: "Поступи так!" — открой Писание. Если находишь там подтверждение — делай. Если не находишь — остановись и подумай. Когда тебе предлагают новое учение — проверь его Писанием. Всё, что согласно со Словом Божиим, — принимай. Всё, что противоречит, — отвергай, даже если это говорит тебе ангел с неба. Апостол Павел сказал: "Если бы даже мы или Ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема" (Гал. 1:8). Видишь, как строго? Даже ангелу не верь, если он противоречит Писанию! Поэтому имей свидетельство Писания во всём — и не собьёшься с пути. Не увлекут тебя красноречивые проповедники. Не прельстят модные учения. Не введут в заблуждение громкие имена. Ибо есть у тебя мера, есть правило, есть критерий истины — и это Слово Божие. О третьей заповеди: постоянство места Странник уже понимал первые две заповеди. Но третья была загадочной. Старец увидел это и улыбнулся: — А теперь третье, и оно, быть может, труднее первых двух: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Чадо моё, ты думаешь, это только о месте физическом? Нет. Это о постоянстве, о верности, о терпении. Видишь ли, есть в человеке такая немощь: как только становится трудно — он хочет бежать. Как только начинаются искушения — он думает: "Вот если бы я был в другом месте, там было бы легче!" Как только люди начинают его упрекать или не понимать — он мечтает уйти туда, где его оценят. И начинается метание. Из города в город, из обители в обитель, от одного наставника к другому. И кажется человеку, что он ищет лучшего места, а на самом деле он бежит от себя. Ибо проблема не в месте, а в нём самом. Я видел таких иноков. Приходит один в Скит. Две недели живёт — и говорит: "Здесь слишком сухо, пойду к Нилу". Приходит к Нилу, месяц живёт — и снова недоволен: "Здесь комары и жара, пойду в горы". Приходит в горы — и опять не нравится: "Здесь слишком холодно и камни твёрдые". И так всю жизнь — мечется, ища идеального места. А идеального места нет, ибо рай мы потеряли. Но когда человек остаётся на одном месте, терпит скорби, терпит искушения, терпит непонимание людей — тогда происходит чудо. Место меняет человека, а не человек меняет место. Камни пустыни шлифуют его душу, как ювелир шлифует алмаз. Трудности учат терпению. Искушения — борьбе. Одиночество — молитве. И когда ты не бежишь, а стоишь — ты растёшь. Как дерево, которое пустило корни глубоко в землю и теперь крепко стоит, не боясь бури. То же самое — и в служении. Начал ты какое-то дело — не бросай его при первых трудностях. Принял решение — не меняй его при первом же искушении. Дал обещание Богу — стой в нём до конца. Ибо написано: "Никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадёжен для Царствия Божия" (Лк. 9:62). Итог: три заповеди как путь спасения Старец закончил говорить и замолчал. В келье была такая тишина, что слышно было, как ветер шуршит песком за окном. Странник молчал, впитывая услышанное. Теперь ему было ясно. Три заповеди. Три простых, но глубоких правила. Первое: имей Бога перед очами — не живи мнениями людей, живи волей Божией. Второе: имей свидетельство Писания — не следуй всякому учению, проверяй всё Словом Божиим. Третье: не скоро уходи — будь постоянен, терпелив, верен своему пути, не мечись в поисках лучшего места или лучших обстоятельств. — Соблюдай эти три заповеди, — повторил авва Антоний, — и спасёшься. Странник поклонился до земли. — Благодарю тебя, авва! Ты дал мне больше, чем я просил. Я искал один совет, а получил три сокровища. Старец улыбнулся: — Иди с миром, брат. И помни: не всё сразу даётся человеку. Сначала ты будешь забывать эти заповеди. Потом — вспоминать. Потом начнёшь исполнять их изредка. А потом, если будешь постоянен, они станут твоей природой. И тогда обретёшь ты покой, которого ищешь.

Молитва недостойного
13:34

Молитва недостойного

В те далёкие времена, когда египетская пустыня уже была усеяна кельями подвижников, словно ночное небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мир и уходили в безмолвие песков, жил в тех местах некий инок по имени Ор. Не был он знаменит среди братии, не прославился чудесами или учением — напротив, жил он столь скрытно и незаметно, что многие из соседей его даже имени не знали. Лишь изредка видели они издали его иссохшую от постов фигуру, когда он выходил за водой к дальнему источнику или собирал хворост для скудного очага. Келья его стояла в стороне от проторенных троп, там, где пустыня была особенно сурова и безжизненна. Четыре глиняные стены, покрытые пальмовыми ветвями вместо крыши, узкая щель вместо окна, жёсткая циновка на голой земле — вот и всё его хозяйство. Не было у него ни книг, ни икон, ни даже простой лампады. Только распятие из двух грубо обтёсанных палок висело на восточной стене, и перед ним проводил Ор дни и ночи в непрестанной молитве. Был он родом из простой семьи, вырос в бедности и в молодости познал тяжесть каждодневного труда. Когда услышал он однажды слова Христовы: "Продай всё и раздай нищим, и следуй за Мной", — нечего ему было продавать, кроме ветхой одежды да старого плуга. Но сердце его загорелось таким пламенем любви к Богу, что не мог он более оставаться в миру. Раздал он то малое, что имел, простился с престарелой матерью и ушёл в пустыню, ведомый одним лишь желанием — найти Бога. Поселился он у одного старого отшельника, который научил его первым основам иноческой жизни: как молиться, как бороться с помыслами, как хранить безмолвие. Три года прожил Ор рядом со старцем, впитывая каждое его слово, как иссохшая земля впитывает редкий дождь. А когда наставник его преставился ко Господу, остался Ор совсем один, в той самой келье, где прежде они подвизались вдвоём. И началась для него долгая, невидимая миру брань. Каждое утро, когда первые лучи солнца пробивались сквозь щель в стене, вставал он на колени перед грубым распятием и начинал молитву. Простыми словами, какие только знал, обращался он к Богу, и всегда — всегда! — эта молитва его была одна и та же: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин даже поднять глаза к небу." Так молился он часами. Губы его шептали всё те же слова, а сердце вторило им в безмолвии. Он не дерзал просить ни о чём — ни о даровании добродетелей, ни о духовных утешениях, ни даже о помощи в скорбях. Только повторял, словно дитя, которое знает лишь одно слово: "Недостоин, Господи. Недостоин." Проходили месяцы, складывались в годы. Тело его иссохло от постов, кожа потемнела и огрубела от солнца и ветра, спина согнулась от долгих стояний на молитве. Волосы его поседели, хотя был он ещё не стар, а в глазах появилась та особенная глубина, которая бывает только у людей, много плакавших. Потому что плакал Ор — плакал часто и обильно, оплакивая свою греховность, своё несовершенство, своё недостоинство стоять перед лицом Божиим. Братия, которые изредка проходили мимо его кельи, дивились его терпению. Иногда кто-нибудь из них останавливался, желая получить наставление или просто поговорить — ведь пустыня бывает так безжалостно молчалива, что человеческий голос становится драгоценностью. Но Ор только кротко улыбался и говорил: "Что вы пришли к грешнику? Идите к великим старцам, которые могут вас научить. А я ничего не знаю, кроме того, что недостоин я милости Божией." И братия уходили, недоумевая. Некоторые говорили между собой: "Велико смирение этого Ора." Другие же шептали: "Или велико смирение, или велико неверие. Разве не сказано: приходящего ко Мне не изгоню вон? Зачем же он твердит о недостоинстве?" Но сам Ор не слышал этих разговоров и не знал, что думают о нём люди. Для него существовал только Бог — и пропасть, лежащая между его грешной душой и святостью Творца. Шёл пятый год его подвига. Потом десятый. Молитва его не менялась, не становилась ни короче, ни длиннее, ни богаче словами. Всё те же слова: "Господи, я недостоин." Иногда среди ночи просыпался он от собственного голоса — оказывалось, что и во сне шептал он эту молитву. Иногда, когда плёл корзины, чтобы потом обменять их на немного хлеба и фиников, руки его двигались сами собой, а уста по-прежнему шептали: "Недостоин, Господи, недостоин." Была в этом упорстве его какая-то детская чистота. Он не старался разнообразить молитву, не искал новых слов, не пытался подняться на какие-то духовные высоты. Как малое дитя, которое тянет ручки к матери и плачет одним и тем же плачем, так и Ор простирал руки к Богу и повторял одно и то же: "Недостоин." Пятнадцатый год его пустынного жительства выдался особенно трудным. Старость начинала брать своё — колени уже не могли долго держать тело на молитве, руки дрожали, когда он поднимал кувшин с водой, зрение слабело. Но молитва не ослабевала. Если не мог он стоять, становился на колени. Если не мог на коленях — ложился ниц. Но молился — молился неустанно, и всё теми же словами: "Господи, я недостоин." Шестнадцатый год. Семнадцатый. Каждый день был похож на предыдущий — та же молитва, тот же пост, то же безмолвие. Никаких видений, никаких откровений, никаких утешений. Только пустыня, только жар дня и холод ночи, только молитва и слёзы. И вот однажды ночью, когда минуло уже восемнадцать лет его подвига, стоял Ор на молитве, как обычно. Луна светила в узкую щель кельи, её холодный свет падал на глиняный пол и на согбенную фигуру старца. Губы его шептали всё ту же молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин..." И вдруг келья наполнилась светом. Не лунным — это был совсем другой свет, тёплый и живой, свет, который невозможно описать земными словами. Он не резал глаза, как солнечный луч, но проникал в самую глубину души, освещая все её тайные уголки. И в этом свете стоял — нет, не стоял, а как бы парил над землёй — прекрасный юноша в белых одеждах, сияющий такой чистотой, что Ор понял сразу: это Ангел Божий. Ужас и радость одновременно сковали сердце старца. Он упал ниц, не смея поднять глаза, и задрожал всем телом — не от страха, но от благоговения. Восемнадцать лет он молился, и ни разу не удостоился такого посещения. Восемнадцать лет повторял, что недостоин — и вот теперь Небо само сошло к нему. И услышал он голос — голос Ангела, звучащий одновременно грозно и ласково, как звучит голос отца, который долго ждал возвращения блудного сына: — Ор! Старец вздрогнул. Восемнадцать лет никто не называл его по имени — он и сам почти забыл, как звучит это слово. — Ор, — повторил Ангел. — Встань и посмотри на меня. Но Ор не мог подняться. Он лежал ниц, и слёзы текли из глаз его на холодную землю. — Я недостоин, — прошептал он. — Господи, я недостоин даже видеть посланника Твоего. — Встань, Ор, — в третий раз сказал Ангел, и на этот раз голос его был так властен, что старец не мог не повиноваться. Медленно, с трудом поднялся он на колени, но глаз поднять всё ещё не смел. Тогда Ангел простёр руку и коснулся его головы — и от этого прикосновения волна неизъяснимой благодати прошла через всё тело Ора, и показалось ему на мгновение, что он стал совсем лёгким, будто бремя всех прожитых лет, всех грехов и скорбей вдруг упало с его плеч. — Посмотри на меня, Ор, — тихо сказал Ангел. И Ор поднял глаза. И увидел он лицо Ангела — и в этом лице была такая красота, такая чистота и святость, что понял старец: вот оно, отражение Божественной славы, вот та красота, ради которой стоит оставить весь мир. И сказал Ангел, глядя прямо в глаза Ору: — Восемнадцать лет ты молишься и говоришь: "Я недостоин, Господи." Восемнадцать лет твоё смирение восходит к престолу Всевышнего как благоухание фимиама. И вот я послан сказать тебе от Господа: Ор, ты достоин! Эти слова поразили старца сильнее, чем поразила бы его молния. Он снова упал ниц, и рыдания потрясли его иссохшее тело. Но это были уже не слёзы покаяния — это были слёзы невыразимой радости, слёзы благодарности, слёзы, которые душа плачет, когда встречается наконец с Возлюбленным после долгой разлуки. — Ты достоин, — повторил Ангел. — Твоё смирение соделало тебя достойным. Ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится. Восемнадцать лет ты считал себя последним из грешников — и вот Господь поставил тебя в число святых Своих. Свет становился всё ярче, келья была вся наполнена им, и казалось, что стены её вот-вот растворятся в этом сиянии. А Ангел всё говорил, и каждое слово его было как капля живой воды, падающая в истомлённую жаждой душу: — Скоро ты перейдёшь из этой жизни в жизнь вечную. И примет тебя Господь с радостью, как отец принимает возвратившегося сына. Ибо ты достоин, Ор. Не своими заслугами — человек никогда не может быть достоин по заслугам. Но достоин ты милостью Божией, которую привлёк к себе своим смирением. Долго ли продолжалось это видение — Ор не мог сказать потом. Может быть, мгновение, а может быть, целую ночь. Время словно остановилось, и не было более ни прошлого, ни будущего — только это вечное «сейчас», в котором душа встречается с Богом. А когда свет начал постепенно меркнуть и образ Ангела становиться всё менее отчётливым, последнее, что услышал Ор, были слова: — Иди с миром, достойный раб Божий. И не говори более: "Я недостоин" — ибо что Бог называет достойным, того человек не смеет называть недостойным. И исчез Ангел. Келья снова погрузилась в обычную ночную тьму, лишь луна по-прежнему светила в узкую щель. Но Ор уже не был прежним. Что-то изменилось в нём — не внешне, но внутри, в самой глубине души. Восемнадцать лет он нёс бремя своего недостоинства, и вот это бремя было снято. Не потому, что он вдруг стал святым — нет, он по-прежнему видел все свои немощи и грехи. Но теперь он знал, что милость Божия больше всякого греха, что любовь Христова способна сделать достойным самого недостойного. И когда на следующее утро один из братьев случайно зашёл к нему, то поразился он, увидев лицо старца. Оно светилось какой-то тихой радостью, какой не было прежде. И когда брат спросил: "Что с тобой, авва?" — Ор только улыбнулся и сказал: — Господь посетил меня, брат. Он сказал мне, что я достоин. Не сам по себе — но Его милостью. А через несколько дней после этого видения тихо и мирно отошёл ко Господу авва Ор. И братия, омывая его тело перед погребением, дивились тому, как светло и молодо выглядело его лицо, словно он не восемьдесят лет прожил в трудах и подвигах, но только-только вступил на путь иноческий. Так окончил свой земной путь этот смиренный подвижник, который восемнадцать лет считал себя недостойным — и именно этим смирением стяжал себе венец достоинства в Царствии Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава об Оре Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Palladij_Elenopolskij/lavsaik/

Авва Макарий и две жены
10:35

Авва Макарий и две жены

В те далёкие времена, когда египетская пустыня была усеяна кельями подвижников словно небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мирскую суету ради безмолвия и молитвы, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец по имени Макарий. Слава о его святости разнеслась далеко за пределы Скита — говорили, что он творит чудеса, что бесы бегут от одного его взгляда, что ангелы посещают его келью. И действительно, авва Макарий достиг такой высоты духовной, что казалось — выше уже некуда. Пятьдесят лет провёл он в пустыне. Пятьдесят лет непрестанного подвига, когда каждый день начинался с молитвы и заканчивался ею, когда пост был столь строг, что тело его превратилось в высохшую тростинку, гнущуюся под дуновением ветра. Он спал на голой земле, владел лишь рваной рясой да плетёной корзиной для рукоделия. К нему приходили за советом епископы и простые миряне, монахи-новоначальные и опытные старцы. Всем он подавал слово назидания, всем помогал нести их крест. И вот однажды, когда старец Макарий стоял на молитве в своей келье, освещённой лишь слабым светом глиняного светильника, когда губы его шептали привычные слова псалмов, а сердце возносилось к Богу в безмолвном созерцании, — вдруг келья наполнилась светом. Не тем мерцающим светом лампады, что едва разгоняет тьму, а светом ярким, чистым, от которого не болят глаза, но напротив — душа наполняется невыразимой радостью и покоем. Макарий поднял голову и увидел перед собой Ангела Божия. Лик его сиял кротостью и величием, а крылья, сложенные за спиной, казалось, были сотканы из самого света. Старец пал ниц, ибо привык он к смирению более, чем к каким-либо видениям, но Ангел сказал ему: — Макарий, Господь видит труды твои и подвиг твой, видит молитвы твои и пост. Но знай: ты не достиг ещё меры двух жён, живущих в городе. И исчез Ангел, оставив старца в недоумении и смятении. Две жены? В городе? Какая мера духовная может быть у мирских женщин, погружённых в заботы житейские, в суету, в попечения о доме и семье? Он, Макарий, пятьдесят лет изнурявший плоть постом, проводивший ночи без сна в молитве, победивший все страсти — и ему говорят, что какие-то женщины превзошли его? Но авва Макарий был не из тех, кто поддаётся гордости или обиде. Напротив, в сердце его зародилась жажда узнать: в чём же их превосходство? Чему он, опытный подвижник, может научиться у простых мирянок? Ибо истинное смирение проявляется именно в готовности учиться у всех — будь то великий старец или малое дитя. На следующее утро, когда солнце только начало подниматься над песками, окрашивая небо в розовые и золотые оттенки, Макарий вышел из своей кельи и направился к городу. Путь был неблизкий — несколько часов по раскалённой пустыне, где каждый шаг давался с трудом, где песок обжигал босые ноги, а солнце било в голову безжалостно. Но старец шёл, опираясь на посох, шёл с молитвой на устах и с горячим желанием в сердце — найти этих жён и понять тайну их духовной высоты. Когда он вошёл в город, шум и суета мирской жизни показались ему почти невыносимыми после долгих лет безмолвия. Торговцы кричали, зазывая покупателей, дети бегали и смеялись, женщины сплетничали у колодца, мужчины спорили о делах. Всё это пёстрое многоголосие мира, от которого он бежал когда-то, теперь окружило его вновь. Но Макарий шёл, спрашивая прохожих, нет ли в городе двух жён, известных своей добродетелью. Наконец ему указали на небольшой дом на окраине. Дом был простой, небогатый, но чистый и ухоженный. Макарий постучал в дверь, и вышли к нему две женщины средних лет. Увидев старца в монашеской рясе, изможденного постом и пустынной жизнью, они низко поклонились ему и пригласили войти. — Отче святой, — сказали они, — какая радость, что ты посетил наш дом! Чем можем послужить тебе? Макарий же, севший на простую скамью, устремил на них проницательный взгляд своих глубоких глаз и спросил: — Расскажите мне, дочери, о жизни вашей. Как проводите вы дни свои? Какие подвиги совершаете? Женщины переглянулись в недоумении. — Какие подвиги, отче? Мы простые жены, замужем за двумя братьями. Живём в одном доме, ведём хозяйство, растим детей. Ничего особенного мы не делаем. Но старец настаивал: — Нет, расскажите подробнее. Ангел Божий сказал мне, что вы достигли такой меры духовной, до которой я ещё не дошёл. Хочу научиться у вас. Женщины ещё больше смутились. Они долго отказывались, говоря, что недостойны такой чести и что, верно, произошла какая-то ошибка. Но Макарий был непреклонен в своём желании узнать истину. И тогда, наконец, они начали рассказывать. — Отче, — сказала одна из них, — мы вышли замуж за братьев пятнадцать лет назад. С тех пор живём в одном доме, делим все заботы и труды. И вот что мы можем сказать: за все эти пятнадцать лет мы ни разу не поссорились друг с другом. Ни одного грубого слова не сказали одна другой. Ни одного злого помысла не допустили в сердце. — Более того, — продолжила другая, — мы с самого начала решили: как только почувствуем, что начинается раздражение или обида, мы сразу же открываем друг другу сердце. Мы просим прощения, мы молимся вместе, мы не даём злу укорениться в душе. — И ещё, — добавила первая, — мы договорились каждый день, среди всех наших трудов и забот, находить время для молитвы. Когда готовим пищу — молимся. Когда стираем бельё — молимся. Когда укладываем детей спать — молимся. Мы поняли, что Бог не требует от нас оставить семью и уйти в пустыню. Он хочет, чтобы мы прямо здесь, среди кастрюль и пелёнок, среди криков детей и забот о хозяйстве, хранили память о Нём. — А ещё мы решили, — продолжила вторая, — что пока не научимся любить друг друга по-настоящему, мы не имеем права даже думать о том, чтобы идти в монастырь. Мы говорили себе: вот когда проживём всю жизнь в мире и любви, когда воспитаем детей, когда исполним долг свой перед мужьями и семьёй — тогда, может быть, на старости лет мы уйдём в обитель. Но сейчас наше место здесь, и здесь мы должны искать Бога. Макарий слушал, и в сердце его происходило нечто удивительное. Он, проведший пятьдесят лет в пустыне, думал, что знает всё о молитве, о подвиге, о пути к Богу. Но вот перед ним сидели две простые женщины, которые открыли ему иную сторону духовной жизни — сторону, о которой он почти забыл. Да, он молился часами, стоя на коленях в келье. Но не случалось ли, что в его сердце закрадывалась гордость? Не думал ли он порой, что его подвиг больше, чем у других? А эти жены — они молились среди грохота кастрюль и детского плача, они хранили мир в сердце среди тысячи ежедневных искушений раздражительности и обиды. Он мог уйти от людей, скрыться в пустыне, где никто не раздражал его и не искушал. А они жили бок о бок, день за днём, год за годом, и хранили любовь. Да, его подвиг был велик — но и их подвиг был велик, просто иного рода. Старец Макарий встал, низко поклонился женщинам и сказал: — Истинно говорю вам, дочери: вы преподали мне великий урок. Я думал, что спасение только в бегстве от мира, в пустыне и безмолвии. Но вы показали мне, что можно идти к Богу и среди мира, если хранить в сердце мир и молитву. Благословен Бог, пославший меня к вам! И возвратился авва Макарий в свою пустыню, но уже иным человеком. Он понял, что святость не в месте, а в устроении сердца. Что Богу нужна не столько внешняя аскеза, сколько внутренняя чистота. Что любовь к ближнему и мир с ближним — это и есть главный подвиг, где бы ты ни находился: в келье ли пустынной или в городском доме, среди ли безмолвия или среди шума семейной жизни. С тех пор, когда к нему приходили за советом миряне, живущие в миру, он всегда рассказывал им эту историю. И говорил: «Не думайте, что спасение только для монахов. Храните мир друг с другом, молитесь среди трудов ваших, и достигнете той же меры духовной, что и великие пустынники». Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение, утешая тех, кто не может оставить мир, но хочет жить для Бога. И в этом — великая милость Божия: что путь к Нему открыт для всех, и каждый может идти этим путём, в каком бы звании ни находился. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), раздел "Об авве Макарии Египетском" Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Обращение жреца

Обращение жреца

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только начинала прокладывать себе путь в сердцах человеческих, когда древние капища языческих богов всё ещё дымились жертвенными курениями, а служители идолов пользовались немалым почётом среди народа, жил в Египте великий подвижник — авва Макарий. Многие годы провёл он в безмолвии пустыни, многие искушения претерпел от бесов, многие скорби перенёс ради любви Христовой. И стяжал он благодать такую, что лицо его сияло тихим светом, а слова его проникали в самую глубину человеческого сердца, касаясь тех потаённых струн души, которые обычно скрыты от посторонних глаз. Случилось так, что в одном из селений, расположенных неподалёку от того места, где подвизался святой старец, произошло событие, которое могло бы остаться незамеченным, если бы не явило оно великую истину о силе христианской любви. Жил в том селении жрец одного из языческих божеств — человек, пользовавшийся большим уважением среди своих соплеменников. Он был строг в исполнении обрядов своей веры, ревностен в служении своим богам, и сердце его было наполнено той особенной гордостью, которая свойственна людям, уверенным в своей правоте и в превосходстве своих убеждений над убеждениями других. Однажды встретил этот жрец на дороге христианского монаха — человека простого, не искушённого в мирской мудрости, но горячего в вере своей. И завязался между ними разговор о вере, как это часто бывало в те времена, когда старый мир уступал место новому, когда древние боги теряли свою власть над умами людей, уступая место Единому Богу. Но разговор этот, начавшийся, быть может, с искренним желанием понять друг друга, вскоре перешёл в спор, а спор — в ожесточённую перебранку. Монах, движимый ревностью по Богу, но не просвещённый ещё любовью совершенной, стал обличать жреца в заблуждении, называя его богов бесами, а самого его — слугою тьмы. Слова эти глубоко уязвили гордость жреца. Лицо его исказилось от гнева, руки сжались в кулаки, и он, не помня себя от ярости, бросился на монаха и стал бить его с такой силой, что тот едва остался жив. Избитый, окровавленный, монах с трудом добрался до своей кельи, неся на теле своём печать человеческого гнева. Весть об этом происшествии быстро разнеслась по окрестностям и дошла до слуха аввы Макария. Старец, услышав о случившемся, не стал гневаться на жреца, не стал осуждать его за жестокость. Напротив, сердце его исполнилось сострадания — и не только к избитому монаху, но и к самому жрецу, ибо видел он духовными очами своими, какая тьма окутывает душу человека, не познавшего ещё света Христова. И решил авва Макарий сам отправиться в то селение, чтобы встретиться с жрецом. Путь был не близкий, солнце палило нещадно, а старец уже был в преклонных летах. Но любовь, наполнявшая сердце его, не знала усталости, не знала страха, не считалась с трудностями. Когда он приблизился к селению, многие из жителей узнали его — слава о святости Макария шла впереди него по всей той земле. Люди выходили из домов своих, кланялись ему, просили благословения. Старец же шёл, благословляя всех, но не останавливаясь, ибо знал он, куда ему надлежит прийти. Наконец, увидел он жреца, стоявшего у входа в своё жилище. Лицо жреца было суровым и непроницаемым — он уже слышал о том, что к нему идёт великий христианский подвижник, и готовился к новому столкновению, к новому спору о вере. Но авва Макарий не стал обличать его, не стал укорять за содеянное. Он подошёл к жрецу и, взглянув на него взглядом, полным кротости и любви, произнёс приветствие, какое обычно произносили друг другу близкие друзья, встретившиеся после долгой разлуки. — Мир тебе, брат, — сказал старец тихо, и голос его дрожал от той любви, которая переполняла его сердце. — Радуюсь, что вижу тебя здоровым и благополучным. Жрец остолбенел. Он ожидал чего угодно — упрёков, угроз, проклятий, — но не этого. Не этой кроткой любви, которая струилась из глаз старца, из каждого слова его, из самого присутствия его. И вдруг почувствовал жрец, как что-то сдвинулось в его душе, как рухнула какая-то преграда, которую он сам воздвигал годами, как хлынул в сердце его свет, которого он не видел никогда прежде. — Почему... почему ты так говоришь со мной? — пробормотал он, и голос его был полон смятения. — Разве ты не знаешь, что я сделал с твоим братом во Христе? Разве ты не пришёл, чтобы отомстить за него, чтобы призвать на меня гнев твоего Бога? Старец же, всё так же кротко и ласково глядя на него, ответил: — Бог мой не знает мести, брат. Он есть любовь. И если я пришёл к тебе, то лишь для того, чтобы сказать: ты дорог Ему. Да, дорог — несмотря ни на что. Он любит тебя и ждёт, когда ты придёшь к Нему. А что до того, что случилось... Брат мой, избитый тобою, уже простил тебя. Ибо мы учимся у Учителя нашего, Который и на кресте молился за распявших Его. Слова эти прозвучали для жреца как гром среди ясного неба. Всю свою жизнь он служил богам, требовавшим жертв, взывавшим к страху, карающим за малейшее прегрешение. И вдруг — Бог, Который любит, Бог, Который прощает, Бог, Который не мстит за нанесённые Ему оскорбления... Жрец опустился на землю, и слёзы хлынули из глаз его — те слёзы, которых он не проливал уже много лет, которые он считал недостойными мужчины. Но теперь он не мог сдержать их, и плакал он долго, горько, омывая слезами своими всю ту грязь, которая накопилась в душе его за годы служения ложным богам. А авва Макарий стоял рядом, положив руку на голову плачущего, и молился — молился о том, чтобы Господь коснулся сердца этого человека, чтобы отверз ему двери Царства Своего, чтобы принял его, блудного сына, возвращающегося в дом Отца. Когда же жрец наконец поднялся с земли, лицо его было другим — просветлённым, умиротворённым, как будто с него сняли тяжкое бремя, которое он нёс всю свою жизнь, не зная даже о том, что несёт его. — Учитель, — сказал он, и в голосе его звучало глубокое благоговение, — научи меня вере твоей. Покажи мне путь к этому Богу, Который так любит людей, что посылает к ним Своих рабов не с мечом, а с любовью. И авва Макарий стал учить его — терпеливо, подробно, отвечая на все вопросы, которые роились в уме жреца. Он рассказывал ему о Христе, о Его крестной смерти и воскресении, о том, как Бог стал человеком, чтобы человек мог стать причастником Божества. Он говорил о покаянии и прощении, о любви к врагам и молитве за обижающих, о том, что Царство Божие не в слове, а в силе — в силе любви, преображающей человеческое сердце. Прошло несколько дней, и жрец принял святое крещение. В той же реке, в которой он когда-то совершал омовения перед служением своим богам, он был омыт водою и Духом, стал новым человеком, облёкся во Христа. А потом, оставив всё своё прежнее житие, он удалился в пустыню и стал учеником аввы Макария. И говорили потом те, кто знал его в прежней жизни, что не узнать теперь этого человека — так изменила его благодать Божия, так преобразила его любовь Христова. История эта сохранилась в памяти отцов и передавалась из уст в уста, из поколения в поколение. И не потому сохранилась она, что произошло в ней что-то необычайное, из ряда вон выходящее. Нет, сохранилась она потому, что явила она великую истину, о которой часто забываем мы, христиане: не обличением, не укором, не гневом обращаются сердца человеческие к Богу, но любовью — той самой любовью, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла... Потому что именно так и живёт Церковь — не победами в спорах, не силой аргументов, но силой любви, которая сильнее смерти, которая покрывает множество грехов, которая никогда не перестаёт. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), "Об авве Макарии Египетском", история №11 Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Монах, который ни кого не осуждал
11:21

Монах, который ни кого не осуждал

В те далёкие времена, когда пустыни Египта и Палестины были усеяны монастырями и скитами, словно звёздами усеяно ночное небо, когда тысячи подвижников стекались в безмолвие песков, чтобы найти Бога и спасти свою душу, жил один монах. Имени его история не сохранила — а может быть, и не нужно нам знать это имя. Потому что речь пойдёт не о великом подвижнике, не о строгом постнике, не о молитвенике, проводившем ночи в бдении. Нет, этот монах был самым обыкновенным, можно даже сказать — нерадивым. Он жил в одном из общежительных монастырей, где братия собиралась вместе на молитву, на трапезу, на труд. И вот что удивительно: все вокруг него старались, подвизались, боролись со своими страстями, а он — словно плыл по течению. Не то чтобы он был злым человеком или творил какие-то явные беззакония. Нет, просто жил он как-то... легко. Слишком легко для монаха. Когда братия вставала на полунощницу, он частенько проспыпал. Выходил в храм последним, зевая и протирая глаза. Во время службы мог задремать, стоя у стены. Игумен не раз делал ему замечания, но монах только кивал головой, соглашался, обещал исправиться — и на следующий день всё повторялось снова. Постился он нестрого. Когда в трапезной подавали постную пищу, он не отказывался от лишней порции. Если случалось в праздник послабление поста, он радовался этому, как дитя. Братия поглядывали на него с неодобрением: вот, мол, чревоугодник. А он ел свою похлёбку и хлеб, не замечая косых взглядов. На послушания его тоже посылали, конечно. Работал он исправно, но без особого рвения. Не из тех был, кто возьмёт на себя двойную ношу, чтобы облегчить труд брата. Не из тех, кто встанет раньше всех и сделает больше всех. Работал ровно столько, сколько велено — не больше, но, справедливости ради, и не меньше. Молитвенное правило своё он исполнял кое-как. Сто поклонов в день? Ну, пятьдесят наверняка клал, а про остальные... Господь простит. Псалтирь читал? Читал, но часто сбивался, зевал, думал о чём-то своём. Иисусову молитву творил? Творил, но без того огня, без той ревности, которая должна гореть в сердце инока. Одним словом, монах как монах. Средний. Таких в каждом монастыре десятки. Не святые, но и не явные грешники. Не подвижники, но и не нарушители устава. Просто... человек. Слабый, немощный, ленивый человек, который зачем-то пришёл в монастырь, но так и не смог стать настоящим иноком. Братия это видели. И как водится между людьми, судили его. Кто-то с сожалением: эх, мог бы человек спасаться, да нет в нём ревности. Кто-то с осуждением: бездельник, тунеядец, только хлеб монастырский ест. Кто-то с раздражением: вот из-за таких, как он, и благодать от обители отходит. Говорили о нём, перешёптывались. Указывали на него новоначальным: вот, смотри, не будь таким. Игумен журил его на собраниях братии: "Брат такой-то опять проспал службу. Брат такой-то опять нерадиво исполнял послушание". И монах опускал голову, краснел, но... ничего не менялось. Прошли годы. Десять, двадцать, тридцать лет монашеской жизни. Монах состарился. Спина согнулась, волосы поседели, руки задрожали. Но жизнь его не изменилась. Всё так же он был нерадив, всё так же ленив, всё так же слаб. И вот пришла его смертная болезнь. Слёг он на одре, и все поняли: не встанет. Братия собрались вокруг него, игумен пришёл причастить его Святых Таин. Монах лежал тихий, спокойный. На лице его не было ни страха, ни отчаяния. Какое-то удивительное умиротворение разлилось по его морщинистому лицу. Братия удивлялись. Один старый инок сказал другому: "Смотри, как спокойно умирает. Словно и не грешил всю жизнь". Другой ответил: "Да что с него взять? Он и не грешил особо — так, жил себе, ни богу свечка, ни чёрту кочерга". Монах затих. Дыхание стало тише, реже. Братия начали читать отходную. И в этот момент — как бывает иногда перед самой смертью — монах вдруг открыл глаза. Широко так открыл, будто увидел что-то. Лицо его исказилось, он приподнялся на одре, протянул руки вперёд... Братия замерли. Что это? Видение? Бесы пришли за душой? А монах смотрел перед собой, и видел то, что скрыто от живых. Стояли перед ним демоны — мрачные, злобные, торжествующие. И в руках у них был свиток. Длинный-предлинный свиток, развёрнутый во всю длину кельи. И написаны на нём были грехи. Все грехи этого монаха за всю его долгую жизнь. Леность — вот она, строка за строкой. Тысячи пропущенных молитв. Сотни раз, когда он проспал службу. Нерадение на послушании. Чревоугодие. Празднословие. Рассеянность на молитве. Маловерие. Уныние. Всё, всё, всё — записано, ничего не забыто, ничего не упущено. Демоны торжествовали. "Вот, — кричали они, — вот твоя жизнь! Вот плоды твоего монашества! Ты был никчёмным иноком! Ты не молился, не постился, не трудился! Ты наш! Идём с нами!" И вот тут монах вдруг... улыбнулся. Да, улыбнулся! Лицо его просветлело. Он посмотрел на демонов, потом поднял глаза выше — туда, где они, демоны, не смели взглянуть. И сказал негромко, но твёрдо: "Господи! Ты Сам сказал: Не судите, да не судимы будете. Вот я, Господи. Грешный, ленивый, нерадивый. Всё, что написано в этом свитке — правда. Я был плохим монахом. Я не молился, как должно. Я не постился, как следует. Я не трудился, как нужно. Но одно я могу сказать Тебе, Господи: я за всю свою жизнь никого не осудил!" И в этот момент произошло чудо. Свиток в руках демонов вспыхнул. Вспыхнул ярким светом, и все буквы на нём стали исчезать. Одна за другой, строка за строкой. Леность — исчезла. Чревоугодие — исчезло. Рассеянность — исчезла. Всё, всё, всё — стёрлось, как будто и не было никогда. Демоны завопили, заметались. Они схватили свиток, но он рассыпался у них в руках светлым пеплом. Они попытались схватить душу монаха, но не смогли даже приблизиться — какая-то невидимая сила отбросила их прочь. Он увидел свет — такой яркий, такой чистый, какого никогда не видел на земле. Братия, стоявшие вокруг одра, увидели только, как лицо умирающего монаха вдруг просияло. Он улыбнулся — широко, радостно, как дитя. Прошептал что-то неслышное и тихо испустил дух. После погребения братия долго недоумевали. Как так? Человек всю жизнь был нерадив, а умер со светлым лицом, словно святой. Что это значит? Игумен, старый мудрый инок, сказал тогда братии: "Видите, братья, тайну Божию? Мы судили этого брата. Мы считали его плохим монахом. Мы осуждали его за леность и нерадение. Но Бог судит не так, как мы. У Бога свои весы, свои мерки. Да, этот брат был ленив. Да, он не был великим подвижником. Но было в нём одно, что перевесило все его грехи. Он за всю жизнь никого не осудил. Никого! Ни одного брата, ни одного человека. Мы осуждали его, а он никого не осуждал. Мы указывали на его грехи, а он не видел грехов ближних. Мы злословили о нём, а он не злословил ни о ком. И эта одна добродетель — неосуждение — оказалась драгоценнее всех наших подвигов". Братия стояли, потрясённые. И каждый думал о себе: а я? Сколько раз я осуждал? Сколько раз смотрел на брата с презрением? Сколько раз обсуждал чужие грехи? С того дня в том монастыре стали особенно внимательны к этому греху. Если кто начинал осуждать ближнего, другие останавливали его: "Помнишь брата нашего? Он был нерадив, но не осуждал — и спасся. А мы что? Подвизаемся, постимся, молимся — а осуждаем. И что нам от наших подвигов, если мы губим себя осуждением?" Так эта история стала передаваться из поколения в поколение. Из монастыря в монастырь, из уст в уста. И многие, услышав её, задумывались: что важнее — внешние подвиги или чистота сердца? Строгий пост или любовь к ближнему? Долгая молитва или неосуждение брата? Ответ был ясен. Господь сказал: Не судите, да не судимы будете. И если мы хотим, чтобы Бог не судил нас, мы не должны судить других. Если хотим милости — будем милостивы. Если хотим прощения — будем прощать. Лучше быть нерадивым монахом, но не осуждать никого, чем быть великим подвижником, но с сердцем, полным осуждения. Лучше проспать службу, но не злословить о брате, чем простоять всю ночь на молитве, а утром начать обсуждать чужие грехи. Потому что Бог смотрит на сердце. И если сердце чисто от осуждения — оно драгоценно перед Богом. Дороже всех постов, всех молитв, всех бдений. Источник: Древний Патерик (Отечник) Упоминание: Схиархимандрит Авраам (Рейдман), беседа об осуждении Ссылка: https://www.pravmir.ru/osuzhdenie-trudnye-voprosy/

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

История о юродивой монахине из Лавсаика
16:27

История о юродивой монахине из Лавсаика

В те далёкие времена, когда христианская вера лишь начинала укореняться в песках Египта, когда пустыня ещё хранила память о языческих жрецах и их мрачных капищах, многие оставляли суету мира и уходили в безмолвие. Мужчины создавали скиты в выжженных солнцем ущельях, а женщины основывали обители под сенью редких пальм, где текли скудные источники воды. Один из таких женских монастырей стоял невдалеке от великого города. Высокие глинобитные стены окружали небольшой двор, в центре которого белела церковка, а вокруг располагались тесные кельи. Здесь, в строгом уединении от мира, жили несколько десятков монахинь, отдавших себя Богу. Они вставали ещё до рассвета на молитву, трудились в огороде под палящим солнцем, ткали грубое полотно, пряли шерсть и постились до изнеможения. Каждая стремилась превзойти другую в подвиге, каждая молилась о том, чтобы достигнуть святости и обрести Царство Небесное. Но была среди них одна, которую никто не считал подвижницей. Сёстры называли её просто: «дурочка на поварне». Это имя, брошенное с пренебрежением и жалостью, прилипло к ней так крепко, что никто уже и не помнил, как её звали на самом деле. Она жила не в келье, а в тесной каморке рядом с кухней, где хранились дрова и стояли большие котлы. Спала на голых камнях, подстелив лишь ветхую рогожу. На голове её всегда было намотано грубое вретище — такое, из которого шьют мешки для зерна. Одежда её была в пятнах, всегда в золе и саже, потому что она целыми днями возилась у очага, таскала воду, мыла котлы и выполняла самую грязную, самую тяжёлую работу. Сёстры сторонились её. Когда она появлялась на общей молитве — а приходила она редко, словно забывая о службе или не слыша колокола — монахини отодвигались в сторону, делая вид, что не замечают её присутствия. Если она начинала бормотать что-то невнятное во время пения псалмов, настоятельница строго взглядывала на неё, и та умолкала, склонив голову. После службы она молча возвращалась на свою кухню, и никто не провожал её взглядом, не интересовался, что с ней, не приходил навестить в болезни или утешить в скорби. Она казалась всем безумной. Её речь была бессвязна, движения порывисты и странны. Иногда она вдруг начинала смеяться без причины, глядя в пустоту. Иногда садилась на корточки у стены и часами сидела неподвижно, словно камень. Монахини шептались между собой, что в ней живёт нечистый дух, что она одержима бесом, но выгонять её не решались — настоятельница говорила, что грешно прогонять убогую, даже если она безумна. Пусть живёт, пусть трудится, сколько может, а там — как Богу угодно. Так и жила эта женщина, окружённая всеобщим пренебрежением и жалостью. Сёстры не понимали — да и не хотели понимать — что скрывается за этой маской юродства. Они видели лишь внешнее: грязное вретище, бессвязную речь, странные поступки. Они не видели, как глубоко по ночам, когда все спали, эта женщина погружалась в молитву. Они не знали, какие духовные высоты она достигла в своём сердце, какие благодатные дары приняла от Бога. Она скрывала всё это за маской безумия, чтобы не принимать человеческой славы, чтобы избежать почестей, чтобы не возгордиться. Потому что знала: тщеславие — самый тонкий и самый опасный грех для подвижника. А сёстры продолжали жить своей жизнью, считая себя праведницами. Они гордились своими постами, своими ночными бдениями, своими молитвами. Каждая из них втайне думала, что именно она — самая строгая, самая смиренная, самая достойная. И каждая косилась на другую, завидуя или осуждая. Одна постилась три дня в неделю и с гордостью рассказывала об этом. Другая вставала на молитву в полночь и следила, чтобы все знали об этом подвиге. Третья делала вид, что ест совсем мало, хотя тайком припрятывала себе хлеб побольше. Так живут люди, полагающие, что спасение зависит от видимых дел, от того, что видят другие. Прошли годы. Слух о святости этой обители дошёл до ушей одного великого старца по имени Питирим. Он был прославлен на всю Фиваиду своей прозорливостью и даром рассуждения. К нему приходили за советом епископы и простые иноки, богачи и нищие. И вот однажды он решил посетить этот женский монастырь, чтобы увидеть, каковы там подвижницы, какими плодами духовными может похвалиться эта обитель. Когда весть о приезде старца Питирима достигла монастыря, поднялась великая суматоха. Настоятельница велела убрать все кельи, выбелить стены, вымести двор. Сёстры надели свои лучшие одежды — впрочем, всё равно грубые и ветхие, но хоть чистые. Каждая причесала волосы под платком, каждая готовилась показать себя достойной перед великим старцем. Потому что знали: Питирим прозорливец, он видит сердца, он сможет отличить истинную подвижницу от притворщицы. Старец Питирим приехал в сопровождении двух учеников. Его встретили с великой честью. Он был уже в преклонных летах, лицо его изборождено морщинами, борода совершенно седа, но глаза — глаза горели таким светом, что на них было страшно смотреть. Он медленно вошёл во двор, опираясь на посох, и благословил собравшихся монахинь. — Мир вам, сёстры, — сказал он тихо. — Прослышал я о вашей святой жизни и пришёл, чтобы увидеть вас и получить назидание. Настоятельница низко поклонилась: — Мы недостойны такой чести, авва. Но если угодно тебе, войди и осмотри нашу обитель. Питирим согласился. Его провели по кельям, показали церковь, огород, трапезную. Он внимательно смотрел, расспрашивал, кивал. Наконец сказал: — Покажите мне всех сестёр вашей обители. Хочу увидеть каждую, благословить, услышать от каждой слово. Настоятельница велела всем собраться во дворе. Монахини выстроились рядами, и старец медленно обходил их, всматриваясь в лица, что-то про себя шепча. Он подходил к одной, к другой, задавал короткие вопросы, благословлял. Сёстры волновались, каждая надеялась, что именно её старец выделит, назовёт подвижницей, скажет доброе слово. Но Питирим молчал. Он обошёл всех, вернулся на своё место у ворот церкви и вдруг сказал: — Одной не хватает. Настоятельница растерялась: — Как, авва? Здесь все наши сёстры... — Нет, — твёрдо сказал старец. — Одной нет. Приведите мне всех. Всех, без исключения. Настоятельница переглянулась с сёстрами. Все были в недоумении. Считали, пересчитывали — все на месте. Тогда одна из монахинь робко произнесла: — Авва... У нас есть ещё одна. Но она... она дурочка. Живёт на поварне. Мы не подумали звать её, потому что она... безумная. Одержимая. Лицо старца вдруг стало строгим: — Ведите её. Немедленно. Я хочу видеть её. Несколько монахинь пошли звать «дурочку». Та сидела в своей каморке и что-то бормотала, раскачиваясь взад-вперёд. Когда сказали, что пришёл великий старец и зовёт её, она вдруг замолчала, подняла голову и долго смотрела на пришедших таким взглядом, что тем стало не по себе. Потом встала и молча пошла за ними. Когда она вышла во двор, все увидели её такой, какой привыкли видеть: грязная, в вретище на голове, с опущенными глазами, странно шаркающая ногами. Монахини невольно отступили в стороны, освобождая ей путь. Им было стыдно перед великим старцем, что в их обители живёт такая убогая. Но то, что произошло дальше, никто не мог предвидеть. Питирим, как только увидел её, вдруг упал на колени и простёрся ниц перед ней. Монахини ахнули. Ученики старца замерли в изумлении. А Питирим, лёжа на земле, громко произнёс: — Благослови меня, матерь! Все застыли в немом потрясении. А та, что была «дурочкой», тоже упала на колени и, протянув руки к старцу, произнесла: — Ты, владыка, благослови меня! Настоятельница первой пришла в себя. Она бросилась к Питириму, пытаясь поднять его: — Авва! Что ты делаешь? Не срами себя! Она безумная! Она одержима бесом! Но старец не поднимался. Он продолжал лежать и тихо, но твёрдо проговорил: — Отойдите. Вы безумны, а не она. Вы одержимы, а не она. Она — Духовная мать, великая подвижница. Я молюсь о том, чтобы оказаться достойным её в день Суда. Наступила мёртвая тишина. Даже ветер перестал шуршать листьями пальм. Монахини смотрели на старца, на ту, которую они презирали все эти годы, и не могли вымолвить ни слова. Разум отказывался понимать происходящее. Как это возможно? Эта грязная, бессвязно говорящая, странная женщина — святая? Великая подвижница? Наконец Питирим поднялся на ноги. Он был бледен, но лицо его светилось радостью. Он ещё раз благословил ту, что стояла перед ним, склонив голову и по-прежнему молча. Потом обернулся к остальным монахиням и сказал слова, которые врезались в их сердца, как раскалённое железо: — Сёстры, вы жили рядом со святой и не знали этого. Вы презирали сосуд благодати, в то время как сами были пусты. Вы кичились своими постами и молитвами, а она в безмолвии сердца достигла того, чего не достигли вы за все годы вашего подвига. Она приняла на себя юродство, чтобы избежать славы человеческой. Она скрыла свою святость за маской безумия, чтобы не впасть в тщеславие. А вы... вы гордились своей праведностью и не увидели подлинной праведницы рядом с собой. Он помолчал, давая словам проникнуть в души слушавших, а потом добавил тише: — Знайте: придёт день, когда многие первые будут последними, а последние — первыми. Когда те, кого мир презирал, воссядут одесную Бога, а те, кого мир почитал, окажутся вне чертога. Бойтесь судить ближнего. Бойтесь презирать слабого. Потому что не знаете вы, кто истинно свят перед Богом. После этих слов старец Питирим простился с монахинями и покинул обитель. А та, кого он назвал святой, вернулась на свою поварню. Монахини пытались остановить её, умоляли простить их, просили остаться с ними, хотели услышать от неё хоть слово назидания. Но она не отвечала. Она молча ушла в свою каморку, и больше никто не видел её. Прошло несколько дней. Сёстры, движимые раскаянием и стыдом, решились пойти к ней, чтобы просить прощения, чтобы припасть к её ногам и услышать хоть какое-то слово. Они открыли дверь каморки — и нашли её мёртвой. Она лежала на своей рогоже, лицо её было спокойно и светло, руки сложены на груди. А вокруг неё, по рассказам сестёр, разливалось такое благоухание, какого не бывает от земных цветов. Так окончила свой земной путь эта безымянная подвижница. Она прошла через жизнь, как тень, не оставив о себе памяти, не сказав ни одного громкого слова, не совершив ни одного чуда на глазах у людей. Она скрыла свою святость под покровом мнимого безумия и унесла с собой в могилу тайну своего подвига. Только старец Питирим узнал её истинную ценность, и только его прозорливость открыла монахиням их слепоту. Эта история, записанная в Лавсаике блаженным Палладием, дошла до нас через века как напоминание о том, сколь обманчива внешность и сколь глубоко может заблуждаться человеческое суждение. Мы судим по видимому, Бог же смотрит на сердце. Мы ценим то, что блестит и гремит, Бог же избирает малое и презренное, чтобы посрамить сильное. Юродство — это редкий и страшный подвиг. Это добровольное попрание собственного достоинства, сознательное принятие на себя презрения и насмешек ради одной только цели: избежать тщеславия, сокрушить гордыню, дойти до совершенного смирения. Юродивый распинает себя на кресте людского презрения, чтобы воскреснуть в славе Божией. И блажен тот, кто способен на такой подвиг. Но ещё более страшный урок содержится в этой истории для всех нас, кто не юродствует, кто живёт обычной жизнью. Мы так легко судим ближних. Мы так быстро выносим приговор: этот — праведник, а тот — грешник. Этот достоин почтения, а тот — презрения. Мы смотрим на внешнее: на одежду, на манеры, на слова, на поступки. И не видим главного — того, что происходит в глубине души человека, в той таинственной области, куда не проникает ничей взгляд, кроме Божиего. Те монахини считали себя подвижницами. Они постились, молились, трудились. И всё это было хорошо. Но они забыли главное: смирение. Они возгордились своими подвигами и возомнили себя святыми. А рядом жила истинная святая — и они презирали её, потому что она была не такая, как они. Потому что она не соответствовала их представлениям о том, какой должна быть праведница. Так и мы часто ошибаемся. Мы проходим мимо святыни, не узнавая её. Мы презираем тех, кто достоин почитания. Мы возносим тех, кто заслуживает обличения. Потому что судим по плоти, а не по духу. Потому что смотрим на лицо, а не в сердце. Храни нас Бог от этой слепоты. Дай нам мудрость не судить ближнего по внешности. Дай нам смирение не превозноситься своей праведностью. И дай нам память о том, что многие последние будут первыми в Царстве Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава 34 «О юродивой девственнице»

Выше самого Антония Великого

Выше самого Антония Великого

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда пустыни Египта наполнились тысячами подвижников, бежавших от мирской суеты, жил великий старец Антоний. Имя его гремело по всему христианскому миру — к нему приходили за советом епископы и простые иноки, его почитали как столп веры, как образец монашеского совершенства. Семьдесят лет провёл он в египетской пустыне. Семьдесят лет непрестанной молитвы, поста и духовной брани. Его худое, иссушённое постом тело казалось прозрачным, словно весь он был соткан из молитвы и света. Бесы трепетали перед ним, ангелы беседовали с ним, как с другом. Казалось бы, кто мог превзойти его в святости? Но чем выше восходил Антоний по лествице духовного совершенства, тем глубже становилось его смирение. Он не почивал на лаврах своих подвигов, не успокаивался в сознании достигнутого. Напротив — сердце его томилось жаждой ещё большего приближения к Богу, ещё более совершенного исполнения Его воли. И вот однажды, стоя на молитве в своей пещере, когда звёзды над пустыней горели так ярко, что казалось — до них можно дотянуться рукой, Антоний взмолился: — Господи! Открой мне, есть ли кто на земле, кто превзошёл меня в угождении Тебе? Не из гордости спрашиваю, но чтобы научиться от него и достичь большего совершенства. Молитва его была услышана. Тишину пустынной ночи нарушил тихий, но отчётливый голос: — Антоний! В Александрии живёт сапожник, который превосходит тебя в добродетели. Иди к нему и научись. Представьте изумление великого старца! Семьдесят лет подвижничества в пустыне — и вдруг какой-то ремесленник из шумного города оказывается выше его! Но в этом изумлении не было обиды, не было оскорблённого самолюбия. Напротив — сердце Антония возликовало. Значит, есть чему учиться! Значит, есть куда расти! На следующее же утро, едва рассвело, старец отправился в путь. Долгой была дорога из пустыни в Александрию. Солнце нещадно палило, песок обжигал босые ноги, но Антоний шёл, горя нетерпением встретить человека, угодившего Богу более, чем он сам. Александрия встретила его шумом, пёстрой толпой, запахами рыбы и специй, криками торговцев. Как непривычно было это старцу, прожившему столько лет в безмолвии пустыни! Но он расспросил прохожих и вскоре нашёл нужную мастерскую. Она располагалась в одном из бедных кварталов города — маленькая, тесная лавчонка, где в полумраке на низкой скамье сидел человек средних лет. Перед ним лежала груда изношенной обуви, в руках он держал шило и крепкую нить. Лицо его было простое, обычное — лицо труженика, знающего цену каждому куску хлеба. Увидев вошедшего старца в монашеском одеянии, сапожник поднялся, поклонился с почтением: — Добро пожаловать, отче! Чем могу служить? Антоний внимательно всмотрелся в этого человека. Что же в нём такого особенного? Какой подвиг он совершает, какую брань ведёт, что превзошёл пустынного подвижника? — Скажи мне, брат, — спросил старец, — как ты живёшь? Что делаешь изо дня в день? Сапожник удивился странному вопросу, но ответил просто и честно: — Что я делаю, отче? Да вот, сижу с утра до вечера, чиню обувь. Работа тяжёлая, но кормит семью — у меня жена и трое детей. Встаю рано, до восхода, молюсь как умею — слов красивых не знаю, так просто говорю с Богом. Потом завтрак готовлю, детей бужу, жену целую. Иду в мастерскую — и до вечера работа. Шью, латаю, подмётки прибиваю. Люди приходят разные — богатые и бедные. С богатых беру по справедливости, а бедным — если совсем туго — и даром починю. Грех ведь с нищего последнее брать. Он помолчал, словно вспоминая что-то, и продолжал: — Знаешь, отче, что я заметил? Целый день мимо моей лавки люди ходят — сотни, тысячи. И вот я на них смотрю и думаю: господи, сколько же хороших людей! Вот идёт торговец — наверное, честный, семью кормит. Вот женщина с ребёнком — добрая мать, заботливая. Вот старик — прожил жизнь, небось, достойно. И так обо всех думаю. А потом думаю: вот все они — хорошие, добрые люди, все спасутся, к Богу придут. А я один, может, погибну. Потому что кто я такой? Простой сапожник, грешный человек. Вот и молюсь постоянно: "Господи, помилуй меня грешного, последнего из всех". Антоний слушал, и сердце его трепетало. Он слушал, и глаза его наполнялись слезами. — А ещё что? — тихо спросил он. — А что ещё, отче? — сапожник развёл руками. — Вечером домой прихожу. Жена ужин готовит — стараюсь добрым словом её поддержать, не серчать, если что не так. Устаёт она ведь тоже. С детьми поиграю, байку расскажу, помолюсь с ними. Перед сном — опять молитва: благодарю Бога за день прошедший, за хлеб насущный, за то, что живы-здоровы все. Прошу прощения за грехи свои. А грехов-то, отче, сколько! То нетерпелив был с клиентом, то на жену мысленно обиделся, то детей поругал не по делу. Вот и каюсь каждый вечер. Он замолчал, глядя на старца с простодушным недоумением: — Вот и вся моя жизнь, отче. Ничего особенного. Простой человек, простые дела. Не пощусь я, как вы, монахи, не бдю ночами, не творю чудес. Работаю, семью кормлю, молюсь как умею. Только и всего. Но Антоний не мог говорить — слёзы текли по его изборождённому морщинами лицу. Вот она, истина, которую открыл ему Господь! Вот оно, совершенство, которое он искал! Не в количестве прочитанных молитв дело, не в днях поста, не в годах, проведённых в пустыне. А в том, как человек живёт каждый день, каждый час, каждую минуту. В том, видит ли он в каждом встречном образ Божий, или осуждает и превозносится. В том, несёт ли он в семью свою мир и любовь, или раздражение и недовольство. В том, помнит ли он о своих грехах и немощах, или мнит себя праведником. Этот простой сапожник не совершал великих подвигов, но он жил в постоянном памятовании о Боге. Он не читал длинных правил, но каждое дело своё — от починки башмака до игры с детьми — совершал как служение. Он не изнурял тело постом, но сердце его хранил в чистоте и смирении. И главное — он считал себя последним, худшим из всех людей. Не напоказ, не из ложного смирения, а искренне, от всего сердца. Глядя на проходящих мимо людей, он не видел их грехов и немощей, а думал об их добродетелях. И себя ставил ниже всех. Вот она, та высота, на которую не взошёл даже великий Антоний! Потому что сапожник достиг того, к чему только стремился пустынник — совершенного смирения и совершенной любви. Антоний поклонился сапожнику в ноги: — Благодарю тебя, брат. Ты научил меня тому, чему не научили семьдесят лет в пустыне. Ты показал мне, что святость не в месте, а в сердце. Что можно быть ближе к Богу в тесной мастерской, чем в просторной пещере. Что Господь смотрит не на внешние подвиги, а на внутреннее устроение души. Сапожник же в смущении помогал старцу подняться: — Что ты, отче! Это я должен в ноги тебе кланяться! Ты — великий подвижник, а я — кто? Грешный человек, последний из всех... И в этих словах, произнесённых с полной искренностью, заключалась вся его святость. Антоний вернулся в свою пустыню другим человеком. Он понял, что Бог везде — и в молчании песков, и в шуме городских улиц. Что служить Ему можно и молитвой в уединении, и честным трудом среди людей. Что главное — не внешние подвиги, а внутреннее смирение, незлобие и любовь. Эта встреча с простым александрийским сапожником стала для великого старца одним из важнейших уроков его долгой жизни. И когда потом к нему приходили иноки, спрашивая о пути ко спасению, он часто вспоминал того человека и говорил: — Не думайте, что святость — только в пустыне. Она там, где смирение и любовь. Она в сердце человека, который честно трудится, любит ближних, не осуждает никого и считает себя последним из всех. Так простой ремесленник из Александрии, сам того не ведая, стал учителем для величайшего подвижника своего времени. И история эта передавалась из поколения в поколение, из века в век, напоминая всем нам: Бог близок к смиренным, где бы они ни были и чем бы ни занимались. Источник: Житие преподобного Антония Великого, Алфавитный Патерик Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Antonij_Velikij/zhitie/

Как святой Лука дочь спас.

Как святой Лука дочь спас.

Заболела моя маленькая дочь пяти лет. Началась рвота, ее отвезли в инфекционную больницу, но рвота не прекращалась. Решили сделать МРТ и обнаружили под черепом, за левым ухом, опухоль – медуллобластому. Тюменский нейрохирург решил нажиться на нашем горе и сделал девочке операцию, показаний для которой не было. Девочка стала умирать. Мы попытались отвезти ее в онкологический диспансер, чтобы продолжить лечение, она пролежала там на деревянной лавке целый день, но нас так и не приняли. Отпустили домой умирать. На ночь мы упросили принять ее обратно в детскую нейрохирургию. Дочь оставили до утра. Вдруг из корпуса выходит человек в белом халате… Бородка, круглые очки, белая шапочка… И вот стою я у больничного корпуса, шесть часов вечера. Думаю о близкой смерти дочери. Вдруг из корпуса выходит человек в белом халате… Бородка, круглые очки, белая шапочка. Подходит ко мне стремительно и, взяв за руку, спрашивает: – Это ваша дочь Варвара Бакулина лежит в реанимации? – Да моя. Но нас завтра утром выпишут домой умирать. – Поезжайте немедленно в Москву, в клинику имени Блохина. Вас там выходят. Там хорошо детей выхаживают. – Хорошо, – говорю. – Как клиника называется? Имени Блохина? И стал ручкой на ладони писать. Пока писал, он куда-то ушел. А я ничего не понимаю… Думаю, дай догоню, переспрошу поподробнее. Побежал его искать по корпусу, зашел в ординаторскую, всех опросил. Никто такого не знает. «Да и, – говорят, – откуда у нас здесь бородатые врачи? Это же нейрохирургия!» И тут все закрутилось. Я позвонил отцу. Он еще со школы знаком с Юрием Сергеевичем Осиповым, президентом Российской академии наук; они хорошие друзья, поэтому он позвонил ему посоветоваться. Юрий Сергеевич предложил обратиться к президенту Российской академии медицинских наук Михаилу Ивановичу Давыдову, который как раз возглавляет Российский онкологический научный центр им. Н.Н. Блохина, что на Каширке. Михаил Иванович выслушал нас и предложил немедленно вывозить девочку в Москву, в клинику. Мы нашли сопровождающего доктора, доставили «Скорой помощью» дочку в аэропорт и полетели этой же ночью в столицу. При посадке у Варвары из раны на голове от перепада давления потек ликвор. Мы были в ужасе. Через бесконечные пробки пробились к научному центру, и девочку тут же отправили на операцию. Ей спасли жизнь. Поставили вентрикулярный дренаж. Благодаря стараниям замечательных врачей Родиона Гановича Фу и Михаила Савельевича Ласкова девочку выходили. Бог даровал нам еще полтора года жизни. Девочку выписали из центра без единого метастаза. Милостивый Господь ответил на наши молитвы, а молилось за нее несколько сот человек, в том числе несколько человек пришли к вере через ее болезнь. Одна женщина даже из США – Раиса. Она жила на Украине, у нее не было детей, она пыталась зачать ребенка с помощью ЭКО. Ничего не получалось. Ей сказали, что лучший центр по ЭКО находится в Чикаго. Она продала квартиру и уехала в США, работала почти рабом у каких-то поляков, получила «Грин-кард», сдала на права и стала работать шофером. Но ни деньги, ни врачи из Америки ей так и не помогли. И тут она через знакомых узнала о нашей беде и решила пойти помолиться о девочке в церковь. А храм Святой Троицы в Чикаго – это настоящий Русский дом. Люди там проводят все выходные: сначала служба, потом общая трапеза, потом воскресные школы, потом акафисты и вечерня. Подошла Раиса к батюшке, все объяснила. Тот обратился к прихожанам: – Давайте, братья и сестры, помолимся всей общиной о больном ребенке из России. Помолились, обедом Раису накормили, окружили ее заботой и вниманием. А она, от американской жизни одичав, глазам своим не верит, что люди могут быть так гостеприимны и любвеобильны. Говорят ей: – Поезжайте в Сан-Франциско, там мощи святителя Иоанна (Максимовича), далекий предок которого – святитель Иоанн Тобольский и Сибирский, покровитель всех сибиряков, в том числе и больной Варвары. Поехала она и снова нашла в православном храме свою малую Родину. Взяла святынек и отправила нам в больницу. Стала жить церковной жизнью, снова почувствовала себя русской христианкой, рядом с которой есть родные и любящие люди. Отогрелась душой. А я в это время помогал одному своему другу-священнику оформлять диплом для семинарии, посвященный больничному храму во имя святителя Луки. Среди огромного количества документов обнаружил кучу прижизненных фотографий святителя Крымского. Одна из них повергла меня в состояние шока: на фотографии был тот самый доктор, который, крепко взяв меня за руку, посоветовал срочно ехать в Москву в клинику имени Н.Н. Блохина. Тот же белый халат, та же бородка, то же лицо, те же очки. Я оторопел, я ужаснулся: как близко к нам стоят святые! И когда я потом в интернете прочитал заметку об одном из множества чудес святителя Луки, уже и не удивлялся. Просмотрев журнал, в котором регистрировались врачи, проводившие операцию, увидел запись: «Архиепископ Лука» Вот эта заметка: «Однажды в Афинах тяжело заболел мальчик. Местные врачи не могли ему помочь: требовалась сложнейшая операция, которую могли провести только в Германии. В путь вместе с близкими мальчика отправился священник Нектарий, особо молившийся святителю Луке. Операция прошла успешно, но врачи заявили родственникам, что… им вовсе не нужно было обращаться к ним, ведь ходом операции мастерски руководил неизвестный пожилой хирург в халате старого образца, который прибыл с больным мальчиком. Родители возразили, что никто из врачей не сопровождал их… Отец Нектарий, просмотрев журнал, в котором регистрировались врачи, проводившие операцию, среди имен немецких докторов увидел запись, сделанную красным карандашом на русском языке: “Архиепископ Лука”…» Раньше я молчал о нашей истории, а теперь решил ее рассказать. Думается, молитва святителю кому-то поможет даже и в отчаянной ситуации. Автор: Мирослав Бакулин

Показано 1-9 из 119 рассказов (страница 1 из 14)