Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Радость от смертного приговора
16:02

Радость от смертного приговора

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала свой путь по просторам Римской империи, когда мученики запечатлевали истину Христову собственной кровью, а исповедники носили на теле своём свежие раны за святое имя — в те времена в великой Антиохии, третьем по величине городе империи, жил епископ по имени Игнатий. Был он муж преклонных лет, прошедший долгую стезю служения Господу. Седина венчала его главу, но глаза горели всё тем же огнём, что и в юности, когда он внимал словам самого апостола Иоанна Богослова, своего учителя и наставника духовного. Сорок лет управлял он Антиохийской церковью, созидая паству свою не столько словом, сколько самою жизнью своею, исполненною любви и смирения. И прозвали его Богоносцем — ибо носил он в сердце своём Христа, как драгоценнейшее сокровище, сокрытое от глаз мирских, но сияющее для тех, кто мог видеть. Настали дни, когда император Траян, возвращаясь из похода против армян и парфян, проходил через Антиохию. Донесли ему, что живёт в городе епископ христианский, который открыто исповедует Христа распятого, учит народ презирать богатство земное и блага тленные, вести жизнь добродетельную, хранить девство. Разгневался император — ибо казалось ему, что подрывается сим самый фундамент государства римского, которое зиждилось на поклонении богам языческим и почитании божественного величия цезаря. Но святитель Игнатий, узнав о том, что гнев императорский обрушится на паству его, сам, добровольно, явился пред лицо Траяна. Вошёл он в палаты правителя, сияя тем особенным светом, который бывает у людей, познавших истину и готовых умереть за неё. И император, увидев его, почувствовал невольное уважение к сему старцу, державшемуся с достоинством царственным, хотя и был он всего лишь пастырем небольшой общины презираемых христиан. — Кто ты, что дерзаешь нарушать повеления наши и совращать народ от богов отеческих? — вопросил Траян. — Я — Богоносец, — ответствовал епископ спокойно, — ношу в сердце своём Того, Кто есть Истина и Жизнь. Долго беседовал император со святым Игнатием, пытаясь то угрозами, то обещаниями склонить его к отречению. Предлагал ему богатства, почести, обещал сделать другом своим и советником. Но старец стоял непоколебимо, как скала морская, о которую разбиваются волны. И когда все речи императора оказались тщетны, Траян, не желая казнить столь почтенного мужа в самой Антиохии, дабы избежать смятения в народе, произнёс приговор: — Отвести его в Рим. Там, на арене Колизея, пусть станет он пищей для зверей, дабы все видели, какова участь тех, кто презирает богов и императора. И случилось нечто удивительное: услышав приговор сей, святой Игнатий **возрадовался**. Да, возрадовался так, что изумились даже стражники, привыкшие видеть страх и отчаяние в глазах приговорённых. Ибо для него, прожившего долгую жизнь в ожидании встречи с Возлюбленным своим, смерть была не концом, но началом — началом жизни истинной, встречей с Тем, ради Кого он всё оставил в юности своей. Заковали святителя в цепи. Десять воинов римских приставлены были стражей к нему — суровых людей, которых он позже назовёт в письме своём "леопардами", ибо чем больше благодетельствовал им, тем свирепее становились они. И повезли его долгим путём из Антиохии в Рим — путём, который займёт многие месяцы, путём через всю Малую Азию. Но что творилось в душе святого Игнатия, пока корабль плыл по морским волнам, пока стража вела его через города и веси? О, если бы мог кто заглянуть в сердце его, увидел бы там не мрак отчаяния, не ужас перед грядущим, но свет такой, какой бывает в душе влюблённого, спешащего на свидание с возлюбленной! Ибо шёл он не на казнь — шёл он к Жениху своему, ко Христу, за Которого готов был отдать не только жизнь, но, если бы возможно было, тысячу жизней. Остановился корабль в Смирне. И случилось так, что епископ Смирнский Поликарп, друг его и сподвижник, также ученик Иоанна Богослова, пришёл повидаться с ним. Обнялись они, два старца седовласых, знавших, что видятся в последний раз на земле сей. И стекались к святому Игнатию отовсюду — из Ефеса, из Магнесии, из Тралл — пресвитеры и диаконы, простые верующие, жаждавшие получить благословение от того, кто шёл на венец мученический. Утешал их святитель, укреплял в вере, увещевал хранить единство церковное. А сам, сидя в темнице Смирнской, взял перо и начал писать. И полились из-под пера его слова, исполненные такой силы, такого огня любви, что до сего дня читают их христиане всего мира, изумляясь глубине их и дерзновению. Писал он церквам — Ефесской, Магнесийской, Траллийской, Филадельфийской. Писал другу своему Поликарпу. Но особенное послание, исполненное дерзновения необыкновенного, написал он церкви Римской. Ибо дошло до него, что христиане Рима хотят попытаться освободить его — через знакомых сенаторов, через связи свои, через подкуп стражи. И вот, страшась не смерти, но того, что лишится её, взмолился святой Игнатий к римским братьям: **«Умоляю вас: не оказывайте мне неблаговременной любви! Оставьте меня быть пищей зверей, и посредством их достигнуть Бога!»** О, какое удивительное прошение! Какая непостижимая для мира сего мудрость! Просил он, молил, заклинал — не спасайте меня, не отнимайте у меня радость мою! Ибо видел он в грядущей смерти не несчастие, но величайшее благо, не наказание, но награду превыше всех наград земных. И дальше, словно поэт, воспевающий возлюбленную свою, излил он душу свою в словах, которым суждено было пережить века: **«Я пшеница Божия, и пусть измелют меня зубы зверей, дабы соделаться мне чистым хлебом Христовым! Его ищу, за нас умершего, Его желаю, за нас воскресшего! Приближается рождение моё! Простите мне, братия: не препятствуйте мне жить. Того, Кто хочет принадлежать Богу, не отдавайте миру, не обольщайте его веществом. Оставьте меня получить чистый свет. Когда я приду туда, тогда буду человеком. Позвольте мне быть подражателем страданий Бога моего!»** Поразительные слова! Он называет смерть — рождением, жизнь во Христе после смерти — истинным человеческим состоянием, а земное существование — всего лишь приготовлением к нему. Весь мир перевёрнут в этих словах, вся логика человеческая опрокинута — и в этом опрокидывании открывается логика Царства Божия, где последние становятся первыми, где потерявший жизнь — обретает её, где смерть оборачивается рождением в вечность. Представить только: человек в цепах, человек, которого везут на мучительную казнь, боится не смерти, но спасения от неё! Молит, умоляет — не лишайте меня этой радости, не отнимайте у меня возможности стать хлебом Христовым! И в этом парадоксе — вся суть христианства, вся его немыслимая, безумная с точки зрения мира, но премудрая перед Богом истина. Дальше плыл корабль. Остановка в Троаде — и там уже радостная весть настигла святителя: гонение на христиан в Антиохии прекратилось! Траян, услышав о мужестве Игнатия, устыдился и повелел оставить в покое антиохийских христиан. Возрадовался старец, узнав, что паства его в безопасности, что добился он своей цели — отвратил гнев императорский от овец своих, приняв его на себя одного. И дальше путь его лежал — в Неаполь, в Филиппы, и наконец — в Рим. Весть о прибытии знаменитого епископа антиохийского, идущего на мученичество, облетела римскую общину христианскую. Вышли навстречу ему верующие — с радостью и со скорбью, с ликованием и с плачем. Радовались тому, что церковь обретёт нового мученика, нового свидетеля истины Христовой, но скорбели о том, что терят наставника мудрого, учителя благого. Наступил день двадцатый декабря. Римляне праздновали свой языческий праздник, день поклонения богам своим. И решил император устроить зрелище народу — выпустить на арену Колизея голодных львов, а им на растерзание отдать сего упрямого старца христианского. Вывели святого Игнатия на арену. Двадцать тысяч зрителей смотрели с трибун на одинокую фигуру старца в центре огромного амфитеатра. Солнце декабрьское светило холодным светом, песок арены был жёлт и чист. Тишина стояла такая, что слышен был каждый вздох, каждое движение в толпе. И тогда святой Игнатий, стоя посреди арены, воздел руки к небу и произнёс последнюю молитву свою — молитву благодарения. Благодарил он Бога за жизнь прожитую, за труды понесённые, за любовь дарованную. Благодарил за учителей своих — апостолов святых, которых сподобился видеть и слышать. Благодарил за паству свою антиохийскую, которую пас сорок лет. И благодарил — о чудо! — за смерть грядущую, за возможность умереть за Христа, за то, что сподобляется он стать пшеницей Божией, размолотой зубами зверей. **И было в ту минуту лицо его светло и радостно, как у жениха, идущего в дом невесты своей. Не было в нём страха — была радость несказанная. Не было трепета — было ликование духа. Ибо знал он, ведал несомненно, что через минуту, через мгновение, узрит Того, Кого возлюбила душа его, Кого искал он всю жизнь свою, ради Кого всё оставил и Которому ныне приносил последнюю жертву — самого себя.** Отворились врата, и выпущены были львы голодные, разъярённые. Ринулись они на святого. Но удивительно: по свидетельству очевидцев, даже звери как будто почувствовали нечто особенное — не терзали они его долго, не мучили, но быстро, почти мгновенно, совершили дело своё, оставив лишь кости да несколько частей тела. Верующие, бывшие среди зрителей, со слезами собрали останки учителя своего. Кровь его — как драгоценное миро — собирали платками. Кости — как святыню — хранили с благоговением. И похоронили тело его в Риме с великой честью, а потом, много лет спустя, перенесли с торжеством в Антиохию, в город, где служил он столько лет. Но не кончилась в тот день история святого Игнатия. Нет, она только началась. Ибо послания его, написанные на пути к смерти, стали достоянием всей Церкви. Читали их в Ефесе и Смирне, в Риме и Антиохии, переписывали, хранили как сокровище. И доныне, почти две тысячи лет спустя, читаются они христианами всего мира. И в этих посланиях — вся тайна христианского счастья, вся загадка мученичества. Как мог человек радоваться, идя на страшную смерть? Как мог он молить, умолять — не избавляйте меня от неё? Потому что видел он то, чего не видит мир. Знал он то, чего не знает мудрость человеческая. Любил Того, в Кого не веруют безбожники. Для мира — это было безумие. Старик в цепях, которого везут на казнь, пишет: «Я радуюсь!» Для язычников римских, для которых смерть была абсолютным концом, это казалось помешательством. Но для христиан, познавших воскресение Христово, это было высшая мудрость. Ибо Христос воскрес — и смерть стала не концом, но началом. Христос победил ад — и страшная казнь обратилась в триумфальное шествие к Жениху Небесному. Святой Игнатий шёл на смерть как на брачный пир. Львов он называл путём к Богу. Зубы звериные — жерновами, которые сделают из него чистый хлеб Христов. И в этом — не просто красивая метафора, но глубочайшее богословие. Ведь хлеб Евхаристический — это Тело Христово. И святой, соединяясь со Христом в смерти мученической, сам становится евхаристией, сам становится хлебом, который питает Церковь. Вот почему кровь мучеников — семя Церкви, как сказал Тертуллиан. Вот почему каждая мученическая смерть — не поражение, но победа. Вот почему Колизей, где убивали христиан тысячами, стал не памятником торжества Рима, но свидетельством победы Христовой. Империя пала. Императоры забыты. Рим языческий исчез. А святой Игнатий жив — живее всех живых, ибо он со Христом. И ещё одна великая мудрость сокрыта в его истории. Он научает нас тому, что истинная радость — не в благополучии земном, не в отсутствии страданий, но в близости ко Христу. Он показывает, что можно быть счастливым в цепях, радостным на пути к казни, ликующим посреди скорбей — если в сердце живёт любовь ко Христу. Мы же, христиане века нынешнего, сетуем на малейшие неудобства, унываем от незначительных скорбей, малодушничаем при первых трудностях. А вот святой Игнатий в оковах пишет: «Радуюсь!» Его везут на смерть, а он молит: «Не мешайте мне жить!» — называя смерть жизнью, а земное существование — приготовлением к ней. --- **Источник:** Послания священномученика Игнатия Богоносца; Евсевий Кесарийский, «Церковная история»; Мученические акты святого Игнатия Антиохийского **Ссылка:** https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Antiohijskij/

Слава Богу за всё
17:02

Слава Богу за всё

В начале пятого столетия от Рождества Христова, когда великая Римская империя, некогда казавшаяся столь же вечной и незыблемой, как само небо над нею, уже содрогалась от ударов судьбы и трещала по швам, — в эти грозные и смутные времена жил человек, чьё слово гремело подобно грому над Константинополем, а имя его было на устах у всех — от последнего нищего до самого императора. Звали его Иоанн, а за дивный дар проповеди народ прозвал его Златоустом. Был он архиепископом столицы — первым пастырем величайшего города на земле. Константинополь в те годы блистал великолепием: мраморные колонны дворцов подпирали небо, золотые купола храмов горели на солнце, а по широким улицам, вымощенным камнем, текла пёстрая река — сенаторы в пурпурных тогах, купцы со всех концов света, монахи в чёрных рясах, нищие и вельможи, свободные и рабы. И когда Иоанн восходил на амвон, вся эта река замирала. Тысячи людей стекались в храм. Торговцы закрывали свои лавки, ремесленники откладывали молоты и резцы, знатные дамы в шёлковых одеждах сидели рядом с простолюдинками в грубых платках — и все слушали, затаив дыхание, потому что слово этого человека проникало в самую глубину сердца, туда, где человек остаётся наедине с собой и с Богом. Но вот в чём состоит вечная загадка мира сего: те, кто говорят правду, редко бывают любимы властью. Златоуст обличал роскошь двора, призывал богатых делиться с бедными, не молчал, когда видел несправедливость, — и за это навлёк на себя гнев императрицы Евдоксии. Составился собор из завистников и недоброжелателей, и в четыреста четвёртом году от Рождества Христова архиепископа Константинопольского, первого проповедника христианского мира, низложили и отправили в ссылку. Ему было пятьдесят семь лет. Здоровье его, подорванное многолетними аскетическими подвигами юности, когда он жил отшельником в сирийских горах, давно уже оставляло желать лучшего. Желудок его был слаб, тело измождено. И вот этого больного, измученного человека, оторвав от паствы, от друзей, от всего, что составляло смысл его земного служения, погнали через всю Малую Азию в глухое захолустье — в городок Кукуз, затерянный в горах Малой Армении. Путь был долог и мучителен. Стража, приставленная к нему, не знала жалости. Святитель впоследствии писал об этом переходе слова, от которых и сегодня сжимается сердце: «Почти тридцать дней, а то и больше, я боролся с жесточайшими лихорадками, и в таком состоянии шёл этим длинным и трудным путём, будучи осаждаем и другими тяжкими болезнями. Трудность этого путешествия свела нас к самым вратам смерти». К самым вратам смерти. Казалось бы, что может сказать человек, доведённый до такого предела? Какие слова способен родить ум, затуманенный лихорадкой, в теле, едва несущем самоё себя по пыльным горным дорогам? Казалось бы — ропот, отчаяние, горечь. Ведь он не совершил никакого преступления. Его единственной виной была правда. И вот здесь открывается нечто поразительное. Нечто такое, перед чем замолкает всякий скепсис и всякое маловерие. Прибыв наконец в Кукуз — жалкий городишко, стиснутый горами, где зимой выли ветры, а летом палило немилосердное солнце, где не было ни достойных врачей, ни бань, ни привычных удобств, где дикие разбойники-исавряне то и дело грозили набегами, — прибыв в это место и едва оправившись от дороги, Златоуст берётся за перо. В далёком Константинополе страдает его верная духовная дочь — диаконисса Олимпиада, женщина знатного рода, одна из самых замечательных подвижниц своего времени. Она отдала всё своё огромное состояние Церкви и бедным — ни город, ни деревня, ни пустыни, ни остров, ни отдалённые страны не были лишены её щедрот. После изгнания святителя её оклеветали, таскали по судам, обвиняли вместе с другими его сторонниками в поджоге храма Святой Софии. Та, что кормила тысячи, сама осталась без помощи. Олимпиада впала в тяжелейшее уныние — и не просто уныние души, но уныние, перешедшее в болезнь тела, тот страшный недуг, когда само желание жить угасает, как свеча на ветру. И вот узник пишет узнице. Изгнанник утешает изгнанницу. Больной врачует больную. Человек, у которого отняли всё — кафедру, паству, дом, свободу, здоровье, — этот человек находит в себе силы не просто утешать другого, но учить его величайшей из истин, какую только может вместить человеческое сердце. Он пишет ей о Промысле Божием. О том, что есть сила, неизмеримо превосходящая все козни человеческие, все бури житейские, все болезни телесные, — сила Бога, Который ведёт каждого из нас путём, непостижимым для нашего ограниченного разума, но непременно ко благу. «Кормчие, — писал он, — когда дует сильный ветер, если распустят паруса свыше надлежащей меры, опрокидывают корабль, а если станут управлять им как следует, то плывут с полной безопасностью. Зная это, моя боголюбезнейшая госпожа, не отдай себя во власть уныния, но рассудком одерживай верх над бурей». В этих словах — не отвлечённая философия кабинетного мудреца. Это голос человека, чей корабль трещит и стонет под ударами волн прямо сейчас, в эту самую минуту, пока рука выводит строки на пергаменте. Человека, который сам стоит у штурвала посреди бури — и не просто держится, но ещё и указывает другим путь к гавани. Но главное учение Златоуста заключалось в одной простой, однако бесконечно глубокой мысли, которую он повторял снова и снова, в проповедях и письмах, в годы славы и в годы изгнания: Бог всё, что ни посылает нам, посылает для нашей пользы. Не для наказания как самоцели. Не по равнодушию. Не по забвению. А именно для пользы — для той единственной и высочайшей пользы, которая состоит в спасении человеческой души. «Мы должны быть убеждены только в одном, — писал святитель, — что Бог всё посылает для нашей пользы, а самого способа не исследовать, и не роптать, и не унывать, когда не знаем его. В том-то, главным образом, и состоит Промысл, что причины для нас непостижимы». И в другом месте, с той же несокрушимой уверенностью: «Никто столько не старается сделать нас совершенными, великими и во всём благопризнательными, как сотворивший нас Бог. Потому-то Он благодетельствует часто и против воли, и ещё чаще — без ведома нашего». Против воли и без ведома нашего. В этих словах — ключ ко всему учению Златоуста о страдании. Подобно тому как врач, исцеляя больного, причиняет ему боль — и больной кричит и сопротивляется, не понимая, зачем его режут, — но врач знает, что без этой боли не будет исцеления. Так и Господь, Врач душ наших, попускает нам скорби не потому, что Ему угодны наши страдания, а потому, что без них душа не исцелится от смертельной болезни греха. И подобно тому как добрый отец, не желая потакать капризам дитяти, отбирает у него нож или горящие уголья, хотя дитя плачет и протягивает руки, — так и Бог порою отнимает у нас то, что мы считаем благом, но что на самом деле несёт нам погибель. И порою даёт нам то, что мы считаем злом, но что на самом деле ведёт к жизни. В этом — весь Промысл. В этом — вся непостижимая и вместе с тем бесконечно милосердная мудрость Божия. Три года провёл Златоуст в Кукузе. Три года писем, молитв, болезней. Он сам описывал своё положение без прикрас: «Вот уже третий год живём мы в ссылке, будучи обречены в жертву голода, язвы, войн, непрерывных осад, невыразимой пустынности, исаврийских мечей и ежедневно грозящей смерти». И при всём этом он не прекращал писать. Двести сорок пять писем отправил он из ссылки — епископам, пресвитерам, диакониссам, друзьям, незнакомым людям, которых никогда не видел, но которые нуждались в его слове. И в каждом из этих писем — как нить, пронизывающая всю ткань, — звучала одна и та же мысль: Бог промышляет о нас. Всё, что с нами происходит, — к нашей пользе, даже если мы не понимаем как. «Насколько у нас усиливаются испытания, — писал он Олимпиаде, — настолько умножается у нас и утешение, и тем более отрадные надежды имеем мы на будущее». Вдумайтесь в эти слова: не вопреки испытаниям приходит утешение — а именно по мере их возрастания. Чем глубже рана, тем обильнее целительный елей, изливаемый рукой Божией. Но вот наступил четыреста седьмой год. Враги Златоуста не успокоились — из столицы пришёл приказ перевести его ещё дальше, в Пифиунт, нынешнюю Пицунду, на самый край обитаемого мира. Это был, по существу, смертный приговор, облечённый в форму административного решения. Те, кто его посылали, знали, что больной старец не переживёт этого пути. И он не пережил. Три месяца длился последний переход. В зной и в дождь, по дорогам, размытым осенними ливнями и выжженным летним солнцем, без врачей, без лекарств, без элементарных удобств. Стража не щадила его — подгоняла, не позволяла остановиться, не давала отдыха даже тогда, когда он едва мог переставлять ноги. Тело, давно уже истончённое болезнями, сдавало день за днём, час за часом. Кожа на лице пожелтела и натянулась на скулах, глаза запали, руки, некогда уверенно державшие перо, которым были написаны тысячи страниц, теперь дрожали от слабости. Но дух — тот самый дух, что тридцать лет звенел над Антиохией и Константинополем, как золотая труба, — оставался несломленным. Четырнадцатого сентября, в маленьком понтийском городке Команы, силы окончательно оставили святителя. Осеннее солнце стояло ещё высоко, но для него уже наступал иной свет — тот, что не знает заката. Его внесли в церковь, облачили в белые ризы, причастили Святых Христовых Таин. Он лежал, истощённый до последнего предела, в том состоянии, когда тело уже почти не принадлежит человеку, а душа стоит на самом пороге вечности, и дыхание мира сего становится тише, тише, пока не уступает место дыханию вечности. И в эту минуту — в минуту, когда всякий иной мог бы проклясть свою судьбу, когда даже самый стойкий мог бы усомниться в благости Того, Кто допустил всё это, — святитель Иоанн Златоуст произнёс слова, которые пережили столетия и тысячелетия, слова, что звучат и будут звучать до скончания века: **«Слава Богу за всё!»** За всё. За двенадцать лет блистательной проповеди в Антиохии — и за три года одиночества в Кукузе. За тысячи лиц, обращённых к нему в переполненном храме, — и за равнодушные лица стражников на пыльной дороге. За славу — и за бесчестие. За здоровье — и за болезнь. За жизнь — и за смерть. Он и сам писал об этом изречении в одном из своих писем: «Ты оживил меня и привёл в восторг тем, что, сообщая печальные известия, присоединил к ним изречение, которое надобно прилагать ко всем случайностям в жизни, — сказавши: Слава Богу за всё. Это изречение — роковой удар диаволу. Кто его употребляет, для того оно величайший залог неприкосновенности и радости среди всякого рода опасностей. Как только произнесёшь его, мгновенно разгоняются облака печали». Роковой удар диаволу. Не учёные трактаты, не многотомные сочинения — а три слова, произнесённые из самой глубины страдания, обращают в прах все козни врага. Потому что в этих словах — совершенная вера. Вера в то, что Бог не отступил, не забыл, не оставил. Вера в то, что Его Промысл охватывает всё — и великое, и малое, и радостное, и скорбное. Через тридцать один год после кончины святителя мощи его были торжественно перенесены в Константинополь. Предание сохранило удивительное свидетельство: когда ковчег с нетленными мощами был внесён в храм, народ, заполнивший улицы столицы, возгласил едиными устами: «Прими престол свой, отче!» — и уста святителя, лежащего во гробе, отверзлись и произнесли: «Мир всем!» Так Промысл Божий, о котором Златоуст учил всю свою жизнь и который засвидетельствовал своей смертью, явил себя и после его кончины. Того, кого изгнали с бесчестием, Господь возвратил со славой. Того, чьи уста заставили замолчать, Господь заставил заговорить из гроба. И до сих пор, когда человек, попав в беду, собирает последние силы и произносит: «Слава Богу за всё», — он произносит эти слова вслед за Златоустом. Вслед за тем, кто прошёл через все круги земного страдания и на последнем из них засвидетельствовал непоколебимую, как основание мира, истину: Бог всё посылает для нашей пользы. И быть может, в этом и состоит главный урок, который оставил нам Златоуст, — урок, равно необходимый и в пятом веке, и в двадцать первом. Когда болезнь приковывает нас к постели, когда друзья отворачиваются, когда рушится то, что мы строили годами, — именно тогда, в самой глубине страдания, и открывается то, чего не увидишь в благополучии: рука Божия, ведущая нас. Не к погибели. Не к бессмыслице. Но к той единственной пользе, ради которой и сотворён человек, — к спасению его бессмертной души. Нужно лишь довериться этой руке, как доверился ей Златоуст, — и произнести вслед за ним три великих слова, разгоняющих облака печали. --- **Источники:** 1. Житие святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/days/sv-ioann-zlatoust 2. Письма к Олимпиаде (404–407 гг.): https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/pisma_k_raznym_licam/4 3. Письма из Кукуза: https://pravoslavie.ru/1962.html 4. Творения святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/

История о юродивой монахине из Лавсаика
16:27

История о юродивой монахине из Лавсаика

В те далёкие времена, когда христианская вера лишь начинала укореняться в песках Египта, когда пустыня ещё хранила память о языческих жрецах и их мрачных капищах, многие оставляли суету мира и уходили в безмолвие. Мужчины создавали скиты в выжженных солнцем ущельях, а женщины основывали обители под сенью редких пальм, где текли скудные источники воды. Один из таких женских монастырей стоял невдалеке от великого города. Высокие глинобитные стены окружали небольшой двор, в центре которого белела церковка, а вокруг располагались тесные кельи. Здесь, в строгом уединении от мира, жили несколько десятков монахинь, отдавших себя Богу. Они вставали ещё до рассвета на молитву, трудились в огороде под палящим солнцем, ткали грубое полотно, пряли шерсть и постились до изнеможения. Каждая стремилась превзойти другую в подвиге, каждая молилась о том, чтобы достигнуть святости и обрести Царство Небесное. Но была среди них одна, которую никто не считал подвижницей. Сёстры называли её просто: «дурочка на поварне». Это имя, брошенное с пренебрежением и жалостью, прилипло к ней так крепко, что никто уже и не помнил, как её звали на самом деле. Она жила не в келье, а в тесной каморке рядом с кухней, где хранились дрова и стояли большие котлы. Спала на голых камнях, подстелив лишь ветхую рогожу. На голове её всегда было намотано грубое вретище — такое, из которого шьют мешки для зерна. Одежда её была в пятнах, всегда в золе и саже, потому что она целыми днями возилась у очага, таскала воду, мыла котлы и выполняла самую грязную, самую тяжёлую работу. Сёстры сторонились её. Когда она появлялась на общей молитве — а приходила она редко, словно забывая о службе или не слыша колокола — монахини отодвигались в сторону, делая вид, что не замечают её присутствия. Если она начинала бормотать что-то невнятное во время пения псалмов, настоятельница строго взглядывала на неё, и та умолкала, склонив голову. После службы она молча возвращалась на свою кухню, и никто не провожал её взглядом, не интересовался, что с ней, не приходил навестить в болезни или утешить в скорби. Она казалась всем безумной. Её речь была бессвязна, движения порывисты и странны. Иногда она вдруг начинала смеяться без причины, глядя в пустоту. Иногда садилась на корточки у стены и часами сидела неподвижно, словно камень. Монахини шептались между собой, что в ней живёт нечистый дух, что она одержима бесом, но выгонять её не решались — настоятельница говорила, что грешно прогонять убогую, даже если она безумна. Пусть живёт, пусть трудится, сколько может, а там — как Богу угодно. Так и жила эта женщина, окружённая всеобщим пренебрежением и жалостью. Сёстры не понимали — да и не хотели понимать — что скрывается за этой маской юродства. Они видели лишь внешнее: грязное вретище, бессвязную речь, странные поступки. Они не видели, как глубоко по ночам, когда все спали, эта женщина погружалась в молитву. Они не знали, какие духовные высоты она достигла в своём сердце, какие благодатные дары приняла от Бога. Она скрывала всё это за маской безумия, чтобы не принимать человеческой славы, чтобы избежать почестей, чтобы не возгордиться. Потому что знала: тщеславие — самый тонкий и самый опасный грех для подвижника. А сёстры продолжали жить своей жизнью, считая себя праведницами. Они гордились своими постами, своими ночными бдениями, своими молитвами. Каждая из них втайне думала, что именно она — самая строгая, самая смиренная, самая достойная. И каждая косилась на другую, завидуя или осуждая. Одна постилась три дня в неделю и с гордостью рассказывала об этом. Другая вставала на молитву в полночь и следила, чтобы все знали об этом подвиге. Третья делала вид, что ест совсем мало, хотя тайком припрятывала себе хлеб побольше. Так живут люди, полагающие, что спасение зависит от видимых дел, от того, что видят другие. Прошли годы. Слух о святости этой обители дошёл до ушей одного великого старца по имени Питирим. Он был прославлен на всю Фиваиду своей прозорливостью и даром рассуждения. К нему приходили за советом епископы и простые иноки, богачи и нищие. И вот однажды он решил посетить этот женский монастырь, чтобы увидеть, каковы там подвижницы, какими плодами духовными может похвалиться эта обитель. Когда весть о приезде старца Питирима достигла монастыря, поднялась великая суматоха. Настоятельница велела убрать все кельи, выбелить стены, вымести двор. Сёстры надели свои лучшие одежды — впрочем, всё равно грубые и ветхие, но хоть чистые. Каждая причесала волосы под платком, каждая готовилась показать себя достойной перед великим старцем. Потому что знали: Питирим прозорливец, он видит сердца, он сможет отличить истинную подвижницу от притворщицы. Старец Питирим приехал в сопровождении двух учеников. Его встретили с великой честью. Он был уже в преклонных летах, лицо его изборождено морщинами, борода совершенно седа, но глаза — глаза горели таким светом, что на них было страшно смотреть. Он медленно вошёл во двор, опираясь на посох, и благословил собравшихся монахинь. — Мир вам, сёстры, — сказал он тихо. — Прослышал я о вашей святой жизни и пришёл, чтобы увидеть вас и получить назидание. Настоятельница низко поклонилась: — Мы недостойны такой чести, авва. Но если угодно тебе, войди и осмотри нашу обитель. Питирим согласился. Его провели по кельям, показали церковь, огород, трапезную. Он внимательно смотрел, расспрашивал, кивал. Наконец сказал: — Покажите мне всех сестёр вашей обители. Хочу увидеть каждую, благословить, услышать от каждой слово. Настоятельница велела всем собраться во дворе. Монахини выстроились рядами, и старец медленно обходил их, всматриваясь в лица, что-то про себя шепча. Он подходил к одной, к другой, задавал короткие вопросы, благословлял. Сёстры волновались, каждая надеялась, что именно её старец выделит, назовёт подвижницей, скажет доброе слово. Но Питирим молчал. Он обошёл всех, вернулся на своё место у ворот церкви и вдруг сказал: — Одной не хватает. Настоятельница растерялась: — Как, авва? Здесь все наши сёстры... — Нет, — твёрдо сказал старец. — Одной нет. Приведите мне всех. Всех, без исключения. Настоятельница переглянулась с сёстрами. Все были в недоумении. Считали, пересчитывали — все на месте. Тогда одна из монахинь робко произнесла: — Авва... У нас есть ещё одна. Но она... она дурочка. Живёт на поварне. Мы не подумали звать её, потому что она... безумная. Одержимая. Лицо старца вдруг стало строгим: — Ведите её. Немедленно. Я хочу видеть её. Несколько монахинь пошли звать «дурочку». Та сидела в своей каморке и что-то бормотала, раскачиваясь взад-вперёд. Когда сказали, что пришёл великий старец и зовёт её, она вдруг замолчала, подняла голову и долго смотрела на пришедших таким взглядом, что тем стало не по себе. Потом встала и молча пошла за ними. Когда она вышла во двор, все увидели её такой, какой привыкли видеть: грязная, в вретище на голове, с опущенными глазами, странно шаркающая ногами. Монахини невольно отступили в стороны, освобождая ей путь. Им было стыдно перед великим старцем, что в их обители живёт такая убогая. Но то, что произошло дальше, никто не мог предвидеть. Питирим, как только увидел её, вдруг упал на колени и простёрся ниц перед ней. Монахини ахнули. Ученики старца замерли в изумлении. А Питирим, лёжа на земле, громко произнёс: — Благослови меня, матерь! Все застыли в немом потрясении. А та, что была «дурочкой», тоже упала на колени и, протянув руки к старцу, произнесла: — Ты, владыка, благослови меня! Настоятельница первой пришла в себя. Она бросилась к Питириму, пытаясь поднять его: — Авва! Что ты делаешь? Не срами себя! Она безумная! Она одержима бесом! Но старец не поднимался. Он продолжал лежать и тихо, но твёрдо проговорил: — Отойдите. Вы безумны, а не она. Вы одержимы, а не она. Она — Духовная мать, великая подвижница. Я молюсь о том, чтобы оказаться достойным её в день Суда. Наступила мёртвая тишина. Даже ветер перестал шуршать листьями пальм. Монахини смотрели на старца, на ту, которую они презирали все эти годы, и не могли вымолвить ни слова. Разум отказывался понимать происходящее. Как это возможно? Эта грязная, бессвязно говорящая, странная женщина — святая? Великая подвижница? Наконец Питирим поднялся на ноги. Он был бледен, но лицо его светилось радостью. Он ещё раз благословил ту, что стояла перед ним, склонив голову и по-прежнему молча. Потом обернулся к остальным монахиням и сказал слова, которые врезались в их сердца, как раскалённое железо: — Сёстры, вы жили рядом со святой и не знали этого. Вы презирали сосуд благодати, в то время как сами были пусты. Вы кичились своими постами и молитвами, а она в безмолвии сердца достигла того, чего не достигли вы за все годы вашего подвига. Она приняла на себя юродство, чтобы избежать славы человеческой. Она скрыла свою святость за маской безумия, чтобы не впасть в тщеславие. А вы... вы гордились своей праведностью и не увидели подлинной праведницы рядом с собой. Он помолчал, давая словам проникнуть в души слушавших, а потом добавил тише: — Знайте: придёт день, когда многие первые будут последними, а последние — первыми. Когда те, кого мир презирал, воссядут одесную Бога, а те, кого мир почитал, окажутся вне чертога. Бойтесь судить ближнего. Бойтесь презирать слабого. Потому что не знаете вы, кто истинно свят перед Богом. После этих слов старец Питирим простился с монахинями и покинул обитель. А та, кого он назвал святой, вернулась на свою поварню. Монахини пытались остановить её, умоляли простить их, просили остаться с ними, хотели услышать от неё хоть слово назидания. Но она не отвечала. Она молча ушла в свою каморку, и больше никто не видел её. Прошло несколько дней. Сёстры, движимые раскаянием и стыдом, решились пойти к ней, чтобы просить прощения, чтобы припасть к её ногам и услышать хоть какое-то слово. Они открыли дверь каморки — и нашли её мёртвой. Она лежала на своей рогоже, лицо её было спокойно и светло, руки сложены на груди. А вокруг неё, по рассказам сестёр, разливалось такое благоухание, какого не бывает от земных цветов. Так окончила свой земной путь эта безымянная подвижница. Она прошла через жизнь, как тень, не оставив о себе памяти, не сказав ни одного громкого слова, не совершив ни одного чуда на глазах у людей. Она скрыла свою святость под покровом мнимого безумия и унесла с собой в могилу тайну своего подвига. Только старец Питирим узнал её истинную ценность, и только его прозорливость открыла монахиням их слепоту. Эта история, записанная в Лавсаике блаженным Палладием, дошла до нас через века как напоминание о том, сколь обманчива внешность и сколь глубоко может заблуждаться человеческое суждение. Мы судим по видимому, Бог же смотрит на сердце. Мы ценим то, что блестит и гремит, Бог же избирает малое и презренное, чтобы посрамить сильное. Юродство — это редкий и страшный подвиг. Это добровольное попрание собственного достоинства, сознательное принятие на себя презрения и насмешек ради одной только цели: избежать тщеславия, сокрушить гордыню, дойти до совершенного смирения. Юродивый распинает себя на кресте людского презрения, чтобы воскреснуть в славе Божией. И блажен тот, кто способен на такой подвиг. Но ещё более страшный урок содержится в этой истории для всех нас, кто не юродствует, кто живёт обычной жизнью. Мы так легко судим ближних. Мы так быстро выносим приговор: этот — праведник, а тот — грешник. Этот достоин почтения, а тот — презрения. Мы смотрим на внешнее: на одежду, на манеры, на слова, на поступки. И не видим главного — того, что происходит в глубине души человека, в той таинственной области, куда не проникает ничей взгляд, кроме Божиего. Те монахини считали себя подвижницами. Они постились, молились, трудились. И всё это было хорошо. Но они забыли главное: смирение. Они возгордились своими подвигами и возомнили себя святыми. А рядом жила истинная святая — и они презирали её, потому что она была не такая, как они. Потому что она не соответствовала их представлениям о том, какой должна быть праведница. Так и мы часто ошибаемся. Мы проходим мимо святыни, не узнавая её. Мы презираем тех, кто достоин почитания. Мы возносим тех, кто заслуживает обличения. Потому что судим по плоти, а не по духу. Потому что смотрим на лицо, а не в сердце. Храни нас Бог от этой слепоты. Дай нам мудрость не судить ближнего по внешности. Дай нам смирение не превозноситься своей праведностью. И дай нам память о том, что многие последние будут первыми в Царстве Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава 34 «О юродивой девственнице»

Подвиг аввы Моисея Мурина
13:13

Подвиг аввы Моисея Мурина

В те далёкие времена, когда египетские пустыни были населены подвижниками, искавшими спасения души в безмолвии и молитве, когда раскалённые пески Скита принимали в свои объятия тысячи иноков, бежавших от суеты мира, — в те времена жил один старец, о котором люди говорили с благоговением и страхом одновременно. Имя его было Моисей, и прозвали его Мурином за чёрный цвет кожи, ибо родом он был из далёкой Эфиопии. Но не цвет кожи делал его особенным среди братии скитской. История его жизни была настолько удивительна, что казалась притчей, сочинённой для назидания, а не подлинным жизнеописанием. Однако всё, что рассказывали о нём, было правдой — суровой, страшной и вместе с тем обнадёживающей правдой о безграничном милосердии Божием. Некогда этот человек был рабом. Не просто рабом — он был невольником с буйным нравом и непокорным сердцем. Обладая огромной физической силой и вспыльчивым характером, он в гневе убил другого раба. Страх перед наказанием заставил его бежать от хозяина, и он примкнул к разбойникам. Там, среди людей, поставивших себя вне закона, его жестокость и ум быстро вознесли его на самую вершину — он стал атаманом шайки. Имя Моисея наводило ужас на целые области. Его разбойничья шайка не знала пощады. Грабежи, убийства, насилие — всё это было обычным делом для тех, кто следовал за ним. Он был страшен в гневе и беспощаден в мести. Казалось, ничто не могло изменить этого человека, закалённого в преступлениях, обагрившего руки кровью невинных. Но Бог, Который видит сердце каждого человека и знает тайные пути к его душе, нашёл дорогу и к сердцу разбойника Моисея. Случилось нечто — об этом событии святые отцы говорят кратко, не вдаваясь в подробности, ибо важно не то, что именно произошло, а то, что сердце человеческое, даже самое ожесточённое, может смягчиться. Моисей пришёл в монастырь. Бывший атаман разбойников, человек, от которого бежали в страхе целые селения, пришёл к дверям обители и попросил принять его в братию. Представьте себе этого человека — огромного, чернокожего, с руками, привыкшими к оружию, с глазами, видевшими смерть бесчисленное множество раз. Он стоял у ворот монастыря, и, вероятно, монахи смотрели на него с опаской и недоумением. Но приняли. Потому что Церковь — это не собрание праведников, а врачебница для грешников. И чем тяжелее болезнь, тем более необходимо исцеление. Путь от разбойника к святому не бывает лёгким. Страсти, которые копились годами, не отступают по первому желанию. Моисей постился так строго, что другие монахи дивились его воздержанию. Он молился долгими часами, изнуряя тело бдениями. Но страсти не отпускали его. Особенно тяжко одолевала его страсть блудная — в сонных видениях бесы терзали его душу, и казалось, что борьба эта никогда не закончится. Снова и снова приходил он к своему духовному наставнику, авве Исидору, прося совета. Опытный старец терпеливо учил его: не пресыщаться пищей, проводить ночи в молитве, не преклоняя колен, чтобы не заснуть и не подвергнуться искушениям. Моисей исполнял всё это с той же суровой решимостью, с которой когда-то совершал свои разбойничьи набеги. Но теперь он воевал не с людьми — он воевал с самим собой, с собственной падшей природой. В особенно тяжёлые ночи он обходил келлии своих братий, черпая для каждого воду из колодца. Это была тяжёлая работа — колодец был глубок, а многие старцы жили вдалеке от него и не могли сами носить воду. Моисей делал это тайно, по ночам, чтобы никто не знал. Он служил тем самым монахам, которые, возможно, поначалу боялись его, косились на него с недоверием. Смирение своё он выражал не словами, а делами. Однажды ночью, когда он склонился над колодцем, некая невидимая сила ударила его в спину с такой силой, что он упал замертво и пролежал без сознания до рассвета. Это было испытание — и он прошёл через него. Постепенно, год за годом, страсти отступали. Не сразу, не вдруг, но медленно и верно благодать Божия исцеляла израненную душу. Прошло много лет. Моисей, который пришёл в пустыню грешником, каким мало кто бывал, стал великим подвижником. Бог даровал ему власть над демонами — ту самую силу, которую стяжают лишь те, кто прошёл через долгую и тяжёлую борьбу с собой. Он мог одним словом изгонять бесов, одним взглядом успокаивать смущённую душу. Слава о его подвигах стала распространяться за пределы Скита. И вот однажды до правителя той области дошли слухи о великом старце Моисее, который некогда был разбойником, а теперь стал святым. Правитель, движимый любопытством и, возможно, искренним желанием увидеть такого необычного человека, решил посетить пустыню. Весть об этом дошла до старца. И тогда Моисей поступил так, как поступают истинные подвижники. Он не стал ждать почёта и славы. Он не остался в своей келлии, готовясь принять важного гостя. Нет — он встал и пошёл прочь, желая скрыться. По дороге он встретил самого правителя со свитой. Вельможа, не узнав в этом простом старце того, кого искал, обратился к нему с вопросом: — Скажи нам, старец, где келья аввы Моисея? Мы пришли повидать его. И тогда Моисей, глядя на правителя спокойными глазами, в которых уже не было ни тени того огня, что некогда пылал в душе разбойника, ответил: — Чего вы хотите от него? Он человек глупый и грешный. Вельможа поблагодарил старца и пошёл дальше. Когда же он пришёл в церковь и рассказал клирикам о встрече, те печально покачали головами: — Это и был сам авва Моисей. Он сказал это о самом себе, потому что не желал встречаться с вами. Услышав это, правитель пришёл в изумление. Какое смирение! Какое незлобие! Человек, о котором говорили как о великом подвижнике, назвал себя глупым и грешным — и не из ложного смирения, а потому что действительно так считал. Он помнил, кем был. Он помнил свои грехи. И эта память делала его смиренным. Правитель вернулся домой, получив урок, которого не ожидал. Он искал встречи со святым — и встретился с ним, но не узнал. Потому что истинная святость не кричит о себе, не выставляет себя напоказ. Она скрывается, уходит, называет себя недостойной. Ещё одна история раскрывает глубину смирения аввы Моисея. Когда прошло много лет подвижнической жизни, епископ решил рукоположить его в сан диакона. Это была великая честь, которой удостаивались лишь немногие. В день рукоположения епископ облёк Моисея в белую одежду и сказал, улыбаясь: — Вот теперь авва Моисей весь бел! Слова эти были сказаны с любовью — ведь Моисей действительно был чёрен лицом, и белые одежды составляли разительный контраст с его кожей. Но старец воспринял эти слова серьёзно. Он посмотрел на епископа и тихо спросил: — Владыко, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее? В этом вопросе была вся его жизнь. Снаружи — белые одежды, знак священного сана. Но что внутри? Моисей помнил. Он помнил каждое убийство, каждое ограбление, каждый грех своей прошлой жизни. И как можно считать себя достойным после такого прошлого? Епископ, желая испытать его смирение, велел клирикам изгнать Моисея из алтаря, говоря оскорбительные слова: — Выйди вон, мурин! Ты недостоин быть здесь! Моисей вышел без единого слова протеста. И когда он был один, говорил сам с собой: — Правильно с тобой поступили, пёс, правильно, чёрный эфиоп! Ты действительно недостоин входить в святое место. Он не возмутился. Он не обиделся. Он принял унижение как должное, потому что считал себя худшим из людей. Епископ, видя такое совершенное смирение, понял, что перед ним действительно святой человек, и рукоположил его во пресвитера. Прошло ещё много лет. Моисею было уже семьдесят пять, когда до монастыря дошла весть: разбойники собираются напасть на обитель. Старец собрал братию и благословил всех уйти, спасаясь от смерти. Но сам остался. Ученики умоляли его бежать вместе с ними, но он спокойно ответил: — Я уже много лет ожидаю времени, когда исполнится на мне слово Господа: «Взявшие меч от меча и погибнут». Я был разбойником. Я убивал. Теперь пришло время принять смерть от тех, кем сам когда-то был. С ним осталось семь учеников. Когда разбойники ворвались в монастырь, Моисей не сопротивлялся. Он принял смерть как мученик, и один из учеников, успевший спрятаться, видел, как с неба сошли семь венцов и опустились на тела убитых. Так закончил свой земной путь великий подвижник Моисей Мурин. От разбойника до святого. От убийцы до мученика. Но даже на вершине святости он оставался смиренным. Даже когда все почитали его как великого старца, он считал себя недостойным грешником. В этой истории скрыта великая истина. Святость — это не то, что человек выставляет напоказ. Истинный подвижник не ищет славы, не стремится к почестям, не желает, чтобы о нём говорили. Когда приходят люди, желающие увидеть его святость, он скрывается. Когда его хвалят, он называет себя грешником. И это не лицемерие, не ложное смирение — это подлинное видение себя. Авва Моисей действительно помнил, кем был. Он не забывал своего прошлого, не вычёркивал из памяти годы разбоя и убийств. Но именно эта память делала его смиренным. Он знал, из какой бездны его вытащила благодать Божия. Он знал, что если бы не милость Господа, он так и остался бы разбойником и погиб бы в своих грехах. Потому и называл себя «глупым и грешным», когда правитель искал встречи с ним. Потому и спрашивал епископа, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее. Потому и принимал оскорбления с покорностью, считая себя недостойным священного сана. Церковь хранит память об этом великом подвижнике не только ради назидания. История Моисея Мурина — это свидетельство того, что нет греха, который был бы сильнее милосердия Божия. Нет прошлого, настолько тёмного, чтобы благодать не могла его осветить. Нет человека, настолько падшего, чтобы покаяние не могло его поднять. Но путь этот долог и труден. Моисей боролся со страстями годами. Он не сразу стал святым. Он проходил через искушения, через падения, через отчаяние. Но он не сдавался. И самое главное — он никогда не возносился. Даже став великим подвижником, он помнил, кем был, и это делало его по-настоящему великим. Такова история скрытого подвига аввы Моисея. Подвига, который прятался от людских взоров, убегал от славы, называл себя недостойным. Подвига истинного смирения, которое и есть основание всякой святости. **Источник:** Древний Патерик, Глава 8 «О том, что ничего не должно делать напоказ», история №12 Также: Житие преподобного Моисея Мурина в пересказе святителя Димитрия Ростовского Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjatykh/drevnij-paterik/8 **Память преподобного Моисея Мурина:** 28 августа / 10 сентября

Авва Сисой и искушение похвалой
15:22

Авва Сисой и искушение похвалой

Авва Сисой и искушение похвалой Пустыня Скит молчала. Лишь ветер перебирал песчинки, да изредка кричала хищная птица, высматривая добычу. В этой тишине, в маленькой каменной келье, жил старец Сисой — человек, о котором говорили по всему Египту. Говорили, что он провёл в пустыне более шестидесяти лет. Говорили, что видел ангелов. Говорили, что молитва его столь сильна, что однажды воскресил мёртвого. Говорили многое — но сам Сисой об этом никогда не говорил. Он просто жил. Молился. Плёл корзины. Ел раз в день — сухой хлеб и финики. Спал на голой земле. И когда к нему приходили за советом, отвечал просто, почти отрывисто, будто каждое слово давалось ему с трудом. В то утро к его келье направлялась группа молодых иноков. Семеро братьев из монастыря, что стоял в двух днях пути. Они шли увидеть легенду — аввы Сисоя, последнего ученика великого Антония Великого. Шли с трепетом и восхищением. Сисой сидел у входа в келью, перебирая финики. Руки его были узловаты, покрыты старческими пятнами. Лицо — изборождено морщинами, выжжено солнцем. Но глаза оставались ясными, пронзительными. Он увидел приближающихся издалека — семь фигур в грубых монашеских рясах, поднимающих облачко пыли. — Опять, — пробормотал он себе под нос. — Господи, за что Ты посылаешь мне это испытание? Братья подошли, поклонились до земли. — Авва Сисой, — сказал старший из них, инок лет тридцати с благоговением в голосе, — мы пришли получить твоё благословение. Мы слышали о твоей святости и хотим научиться у тебя. Сисой даже не поднял глаз от фиников. — Идите обратно, — сказал он. Братья переглянулись, растерянные. — Но авва... мы шли два дня через пустыню... — Значит, два дня обратно, — Сисой положил финик в рот и стал медленно жевать. — Незачем вам здесь быть. Молодой инок, самый юный из группы, лет двадцати, не выдержал: — Авва, мы слышали, что ты творишь чудеса! Что ты молитвой воскресил умершего отрока! Сисой наконец поднял глаза. Посмотрел на юношу долгим взглядом. — Кто тебе это сказал? — Все говорят, авва. По всему Египту знают. — Все ошибаются, — Сисой вернулся к финикам. — Не я воскресил. Бог воскресил. Я лишь молился. И то — плохо молился. Старший брат осторожно приблизился: — Авва, можно нам присесть? Мы устали с дороги. Сисой махнул рукой — мол, садитесь. Братья расположились на песке у его ног, как ученики у учителя. — Авва, — начал другой инок, — расскажи нам о своём пути. Как ты достиг такой святости? — Какой святости? — Сисой нахмурился. — Ты прожил в пустыне шестьдесят лет! Ты ученик самого Антония Великого! Ты постишься, молишься день и ночь! Разве это не святость? Сисой отложил финики. Встал — медленно, с трудом, как встают очень старые люди. Прошёл несколько шагов, остановился, глядя в сторону гор. — Послушайте меня внимательно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями и выгнали из этой пустыни. Братья замерли. — Авва, что ты говоришь? — прошептал старший. Сисой обернулся. Лицо его было серьёзно, почти сурово. — Я говорю правду. Вы думаете, что раз я здесь шестьдесят лет, значит, я свят? Вы думаете, раз я не ем мяса и сплю на земле, значит, я победил страсти? Он подошёл ближе, посмотрел каждому в глаза. — Вы не знаете, что творится в моём сердце. Вы не знаете, какие помыслы одолевают меня каждый день. Какая гордость. Какое тщеславие. Какой гнев. — Но авва, — начал было юноша, — ты же... — Замолчи, — оборвал его Сисой. — Не смей говорить того, чего не знаешь. Он снова сел на своё место. — Хотите знать правду? Вот она. Сегодня утром, когда я увидел вас издалека, знаете, о чём я подумал? Братья молчали. — Я подумал: "Опять пришли поклоняться мне. Опять будут хвалить. Будут просить совета, будто я что-то понимаю". И знаете, что я почувствовал? Никто не отвечал. — Удовольствие. Мне стало приятно, что обо мне знают. Что меня ищут. Что меня называют святым. Вот она — моя святость. Шестьдесят лет в пустыне, а я радуюсь похвале, как юнец радуется новой одежде. Старший брат осторожно возразил: — Но авва, разве это грех? Разве естественно не радоваться тому, что люди ценят твой подвиг? Сисой усмехнулся — горько, без радости. — Подвиг? Какой подвиг? Я сижу здесь не потому, что я герой. Я сижу здесь потому, что боюсь мира. Боюсь людей. Боюсь искушений, которым не смогу противостоять. Я прячусь в пустыне, как трус прячется от врага. — Это неправда, авва! — воскликнул юноша. — Ты молишься за весь мир! Твоя молитва спасает людей! Сисой посмотрел на него долгим взглядом. — Ты думаешь, я знаю, спасает ли моя молитва хоть кого-нибудь? Ты думаешь, я уверен, что Бог вообще слышит меня? — Но как же... воскрешение того отрока... — Отрока воскресил Бог, — жёстко сказал Сисой. — Не я. Я просто стоял рядом. И знаешь, о чём я думал, когда мальчик открыл глаза? Я думал: "Теперь все узнают. Теперь скажут, что я великий чудотворец". Вот о чём я думал. Не о славе Божией. О своей славе. Тишина повисла тяжёлая, неловкая. Наконец старший брат набрался смелости спросить: — Авва, неужели ты не знаешь, что ты близок к Богу? Неужели за шестьдесят лет молитвы и подвига ты не чувствуешь Его близости? Сисой долго молчал. Потом тихо, почти шёпотом, сказал: — Я не знаю, угодил ли я Богу хотя бы в одном деле. Братья ахнули. — Как это возможно? — воскликнул кто-то. — Ты постишься, молишься, живёшь в пустыне! Разве этого недостаточно? Сисой покачал головой. — Недостаточно. Потому что всё это я делаю не для Бога. Я делаю это для себя. Чтобы меня считали святым. Чтобы обо мне говорили. Чтобы вы вот так приходили и кланялись. Он встал, прошёл в келью, вынес кувшин с водой. — Пейте. Отдохните. А потом уходите. Братья пили молча, потрясённые. Тот образ святого старца, с которым они пришли, рушился на глазах. Вместо него перед ними стоял старик, говорящий о своих грехах с такой откровенностью, что становилось не по себе. Младший инок, юноша, который первым заговорил о чудесах, вдруг заплакал. — Авва, если ты говоришь, что ты грешник... то что же мы? Мы ведь только начали монашескую жизнь. Мы ещё слабы, ещё полны страстей. Если ты после шестидесяти лет считаешь себя недостойным, то у нас вообще нет надежды! Сисой подошёл к нему, положил руку на голову. — Вот теперь ты начинаешь понимать, — сказал он мягче. — Надежды у нас действительно нет. Если надеяться на себя. — Тогда на что надеяться? — На милость Божию. Только на неё. Он вернулся на своё место, снова взялся за финики. — Вы пришли сюда учиться святости. Но я не могу научить вас тому, чего сам не знаю. Я могу научить вас только одному — видеть свои грехи. Видеть свою немощь. Видеть своё недостоинство. — Но как же жить с этим знанием? — спросил старший брат. — Как не отчаяться? — Так и жить. Зная, что ты грешник, но Бог милостив. Зная, что ты немощен, но Бог силен. Зная, что ты ничего не достоин, но Бог даёт незаслуженное. Сисой положил финик в рот, прожевал, проглотил. — Вот вы говорите — я святой. А я каждую ночь лежу и думаю: угодил ли я Богу хоть в чём-то? Та молитва, что я читал утром — она была от сердца или по привычке? Тот пост, что я держу — он ради Бога или чтобы вы меня хвалили? То молчание, что я храню — оно от смирения или от гордости? Он посмотрел на них всех. — И знаете, что самое страшное? Я не знаю ответов на эти вопросы. Я честно не знаю. Может быть, всю жизнь я прожил в обмане. Может быть, всё, что я делал, было ради славы человеческой, а не Божьей. — Авва, — тихо сказал старший брат, — если ты так думаешь о себе... значит ли это, что ты действительно смиренный? Сисой засмеялся — коротко, без веселья. — Вот видишь? Даже сейчас ты пытаешься найти во мне добродетель. Даже в моём самоосуждении ты ищешь повод для похвалы. Нет, брат. Я не смиренный. Я просто вижу правду о себе. А правда такова: я грешник, едва держащийся на краю погибели. И только милость Божия не даёт мне упасть. Солнце клонилось к закату. Братья поднялись, собираясь в обратный путь. — Авва, — сказал юноша, — мы пришли за советом. Дай нам хоть одно слово на дорогу. Сисой задумался. — Одно слово? Хорошо. Вот вам слово: не верьте похвалам. Ни чужим, ни своим. Когда люди хвалят вас — не верьте, они не знают, что у вас в сердце. Когда вы сами хвалите себя — тем более не верьте, потому что сердце лукаво и обманывает само себя. — А чему верить? — Верьте только одному: вы — грешники, а Бог — милостив. Это единственная правда, которую я знаю за шестьдесят лет. Братья поклонились, попросили благословения. Сисой благословил их — быстро, почти неохотно, будто тяготился и этим. Когда они отошли на несколько шагов, младший оглянулся. Старец снова сидел у кельи, перебирая финики. Маленький, сгорбленный, одинокий. — Авва, — крикнул юноша, — мы будем молиться за тебя! Сисой поднял голову, усмехнулся: — Молитесь. Мне это очень нужно. Я сам за себя плохо молюсь. Братья шли обратно через пустыню молча. Каждый думал о своём. Наконец старший сказал: — Знаете, что я понял? Мы пришли к святому, а встретили грешника. Но теперь я думаю... может быть, именно поэтому он и святой? — Не понимаю, — сказал кто-то. — Святой не тот, кто считает себя святым. Святой — это тот, кто видит себя грешником. Авва Сисой видит. Поэтому Бог и близок к нему. Юноша шёл последним, оглядываясь время от времени. Вдали, у маленькой кельи, всё ещё сидела согбенная фигура старца. "Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями..." Эти слова врезались в память. И юноша вдруг понял: это и есть настоящее смирение. Не показное самоуничижение. А честный, трезвый взгляд на себя. Без прикрас. Без оправданий. А Сисой сидел у кельи до глубокой ночи. Звёзды зажглись над пустыней — яркие, холодные. Он смотрел на них и молился: — Господи, я прожил шестьдесят лет. Скоро умру. И до сих пор не знаю — угодил ли Тебе хоть в чём-то. Прими меня не по делам моим, а по милости Твоей. Аминь. Ветер принёс откуда-то запах цветущей акации. Где-то вдали выл шакал. Пустыня жила своей ночной жизнью. А старец Сисой сидел и думал о том, что завтра снова придут посетители. Снова будут хвалить. Снова будут называть святым. И снова ему придётся бороться с искушением поверить им. Самым трудным в пустыне было не голод, не жажда, не жара. Самым трудным была борьба с собственной гордостью. И эта борьба не кончалась никогда.

Вы можете забрать Катюшу.

Вы можете забрать Катюшу.

-Катюш, а ты бы сходила в магазин за хлебушком? – поплывший взгляд сорокапятилетней дамы, уже не мог сфокусироваться на худеньком силуэте семилетней девчушки, которая жадно сглотнула при упоминании хлеба. -Kонечно, мамочка… Девочка послушно ждала денег, за которые продавщица местного круглосуточного магазинчика, тетя Люда, охая и ахая, продавала Кате буханку хлеба, а иногда совала в голодный кулачок молочную шоколадку или горсть конфет. -Вот же горе – то дитенку. Tакая лапуля у этих пьянчуг растет, - причитала вслед Людмила, прихлебывая растворимый кофе. Катя, стараясь не вдыхать умопомрачительный запах свежей хрустящей корочки, со всех ног неслась домой. Если она себя хорошо вела, то мама всегда отрывала ей корочку, а поверх хлеба укладывались две-три жирные шпротины, с которых капало сладкое масло, пропитывая мякиш. Девочка ела не спеша, понемногу откусывая и тщательно прожевывая свое нехитрое лакомство. Судя по количеству бутылок, родители ждали сегодня гостей, поэтому другого ужина уже не предвиделось. Самое главное теперь, незаметно улизнуть из дома, и не попадаться никому на глаза, иначе могло и влететь. В прошлый раз отец так сильно влепил ей затрещину, что потом два дня болела голова, а из носа периодически кровило. Катя вышла из подъезда. У неё еще была четверть кусочка и целая рыбка. На улице было тихо, не смотря на тёплую весеннюю погоду. Людей было мало, где-то играла веселая музыка, а в кармане у девочки ждали своего часа две шоколадные конфеты. Было так хорошо. Сегодня не холодно бродить по улицам, а если что, можно и к тёте Люде заглянуть, она непременно угостит кофе со сливками и сахаром. И Катя шла, не спеша разглядывая вечерние окна, мечтая о том, чтобы у неё появилась подруга. Уж тогда-то Катя совсем будет счастлива. Ей будет с кем поделиться своими мечтами, мыслями, а иногда и просто молча побродить, когда домой нельзя. Но жалобный писк, раздававшийся из кустов, что росли у мусорных баков, остановил девочку. Она осторожно заглянула в ворох старого вонючего тряпья. В рваной коробке из-под обуви сидел маленький полосатый котенок, и тихо мяукал. Катюша протянула руку, и он понюхал её. Вкусный запах шпрот раззадорил малыша, и он стал жадно облизывать пальцы. От щекотливого язычка девочка захихикала. - Ты что, голодный наверно? А смотри, что у меня есть! – Катя торжественно положила целую рыбку перед носом котенка, затолкав остатки хлеба себе в рот. -Вот, держи. Кушай. Будущий хищник с аппетитом набросился на угощение. Он забавно урчал, глотая целыми кусками, и шипел, когда Катя пыталась гладить его. - Тише, не торопись. Надо понемножку, а то живот разболится, уж я то уже такое проходила, - она улыбнулась новому другу. -А хочешь, я возьму тебя к себе жить? Буду звать тебя Полосатиком и всегда-всегда делиться едой, - Катюша подняла легкого, как пух, малыша, и бережно положила за пазуху. Желтые, как майский мед , фонари освещали тротуар, по которому шла маленькая девочка и оживленно щебетала с мурчащей мордочкой, выглядывающей из-за ворота куртки. *** Дома было спокойно. На кухне остались только пустые бутылки, грязные тарелки и полная пепельница. Bажно гудел котел, беспечно тикали часы. Катя опустилась на стул, а котенка посадила на стол. Животное боязливо обнюхало пустой стакан. -Фу! Полосатик, не надо! Это очень нехорошая гадость. Вдруг ты тоже захочешь каждый день пить её, тогда мы не сможем уже быть друзьями! – она схватила малыша и прижала к лицу, не желая отпускать. Котик в ответ лишь приятно заурчал, упершись мягкими лапками ей в нос, будто успокаивал: « Не волнуйся, мы вместе!» В эту ночь Катя спала очень сладко. Ей снилось что-то очень хорошее, со вкусом бананового мороженного и пирожков с вишней. Полосатик уютно устроился под боком, напевая девочке свои кошачьи колыбельные. Но наутро, отец, увидел котенка, и стал дико орать, чтобы этой « твари» больше здесь не было. Mать курила очередную сигарету, прикладывая мокрое полотенце к голове. Хриплым больным голосом она попросила дочь унести кота « от греха подальше». Девочка, глотая горькие слезы обиды, сидела у подъезда с Полосатиком в руках. Она не знала, куда его можно отнести, а оставлять на мусорке такого чудесного друга ей совершенно не хотелось. Pыдая, она побрела в магазин, к тёте Люде. Там, сбивчиво рассказав, что и как, Катюша умоляла приютить Полосатика, обещая навещать его ежедневно, кормить и воспитывать. Не смогли сердобольные женщины отказать ребенку, оставили котенка жить в подсобке магазина. Полосатику выделили старую линялую кофту и обрезанное пластиковое ведерко из-под майонеза. Всю весну и лето Катя бегала к своему Полосатику, отламывая от купленной буханки «кусочек», за что дома была не один раз бита. Но разве это важно, когда у тебя есть настоящий друг? Девочка часами беседовала с котом, рассказывая обо всем, что с ней происходило. Полосатик устраивался на худых коленках и сладко мурчал, щуря свои лиловые глаза. Тётя Люда, выгребая остатки обеда ему в миску, однажды присмотрелась и всплеснула руками: - Батюшки, таких котов я ещё не видала! Глаза-то у него как ненастоящие. А ну глянь, Оль, - и обе продавщицы с восхищением рассматривали бездонные глаза, в которых было море тепла и понимания, а он только хитро мурлыкал - сытый и довольный. К осени Полосатик превратился в настоящего красавца. Большой пушистый котяра со сказочными глазами. Не раз его пытались увезти покупатели, но он даже близко ни к кому не подходил, дожидаясь свою маленькую хозяйку. Однажды Кати не было несколько дней. Она не приходила за хлебом и не навещала Полосатика. Тётя Люда начала беспокоиться – уж не заболела ли. Но Катюша пришла. На её бледных скулах, уже желтели синяки. На нижней губе была некрасивая коричневая корка. На удивленные взгляды продавщиц, она коротко бросила: - Упала. Но за магазином, уткнувшись опухшим от слез личиком в мягкий пушистый бок, девочка что-то долго рассказывала своему другу. Она так и уснула, обнимая большого внимательного кота. Тетя Люда аккуратно подняла малышку и переложила на старенький диван в подсобке, укрыв Катю потрепанным одеялом. Потом, она позвонила Николаичу – местному участковому, но тот лишь повздыхал, говоря, что доказать побои будет сложно. Да и связываться с этими алкашами он не хотел. Женщина расплакалась. Ей было до боли жалко эту маленькую девчушку, которой она не могла ничем помочь. Своих детей у неё не было и Люда не раз думала о том, что хотела бы себе такую доченьку. Полосатик нервно наматывал круги вокруг дивана, заботливо обнюхивая Катино лицо, а потом и вовсе пропал. Всю ночь девочка проспала в магазине, за ней даже никто не пришел. Утром, когда она проснулась, тётя Люда накормила её бутербродами со сладким чаем и велела с тётей Олей присмотреть за магазином, пока она сходит « по важным делам». Катя с радостью согласилась, а женщина, полная решимости, отправилась к её родителям. Но уже у подъезда дорогу ей загородил Николаич. - Цыц, куда тебя несет? У нас тут убийство, так что лучше туда не соваться. Ты лучше скажи, малявку Анохиных ночью не видала? -Катю? А кого убили? – Людмила взволнованно пробежалась глазами по окнам многоэтажного дома. -Да вот ее родителейд иубилии. Вот ищем её, мож забрали девку – то. -Н..нет, она у меня в подсобке спала, с ней все в порядке. А кто убил? - Да кто знает. Люд, может, оставишь малявку на пару дней у себя? Пока родных поищем, ну чтоб в приют не оформлять. А то только бумажки доделаем, так обязательно бабка какая-нибудь нарисуется. -Да, конечно, без проблем, - сердце тёти Люды учащенно забилось от радости. Ей было абсолютно не жалко Катиных родителей. Она счастливая понеслась обратно в магазин. Пошушукавшись со своей напарницей, они решили пока девочке ничего не говорить о смерти, просто сказали, что Катина мама разрешила ей погостить у тёти Люды немножко. Катюша очень обрадовалась, спрашивая, научат ли её пользоваться кассой. С того дня Полосатик больше не появлялся. Его долго и настойчиво звала девочка, обходя ближайшие мусорки, но кот не приходил. Еда в его миске так и оставалась не тронутой. Тётя Люда заботилась о Кате, страшась момента, когда её отнимут. Однажды, она решилась идти в местную опеку и подать документы на удочерение. Но ей отказывали, говоря, что она не подходит по многим пунктам –одинокая, незамужняя, работающая ночами. Женщина сжималась от своей социальной неполноценности и отступала, чтобы через время попробовать ещё. Так прошло два месяца. Катя привыкла к Людмиле, научилась готовить яичницу, читать по слогам и наводить порядок, чтобы порадовать уставшую с работы женщину. Когда выпал первый снег, а было это 3 ноября, Кате исполнилось 7 лет. Она задула яркие парафиновые свечи на магазинном медовике и громко сказала, повернувшись к Люде: -Хочу, чтобы мы с тобой всегда - всегда жили вместе, и чтобы ты стала моей мамой! – она обняла растрогавшуюся женщину. - Я тоже только об этом и мечтаю, Катюшенька, - прошептала Людмила. В дверь постучали. Сегодня гостей не ждали, поэтому, когда на пороге возник представительный молодой человек, Людмила была очень удивлена. - Здравствуйте, я представитель отдела опеки и попечительства города Москвы. Ко мне попали ваши прошения и документы, вот я и приехал, чтобы, так сказать, познакомиться лично, - он протянул руку. -Проходите, мы просто никого не ждали, - женщина пригласила гостя в кухню. - А хотите чаю? Тётя Люда, знаете какой вкусный купила? Со вкусом тропических фруктов. Вы такого точно никогда не пробовали, - Катя поставила перед мужчиной кружку. -Угощай. А это твой торт? – он улыбнулся. -Угу! Мне уже 7 лет. В следующем году я в школу пойду, - она важно закивала. -В школу – это хорошее дело. Ну а как тебе тут живется? Рассказывай! – он отхлебнул из кружки. -Хорошо, - девочка оживилась… Они еще долго беседовали, сидя на небольшой кухне, ели торт, запивая его липтоном со вкусом тропических фруктов. Маленькая девочка и вежливый молодой человек в дорогом костюме. Людмила слушала их, подперев щёку кулаком, ей было так уютно и спокойно. -Что ж, к сожалению, мне пора, - мужчина встал. Он выудил из своего портфеля плотную папку. -Вот, Людмила Алексеевна, с этими документами пройдете завтра в районный суд, обратитесь к секретарю и напишите заявление. Не волнуйтесь, вам все расскажут. Рассмотрение дела в суде –простая формальность. И вы сможете забрать Катюшу. - Забрать? – Людмила растерялась. Она не могла найти ни одного подходящего слова для этого доброго человека. А девочка радостно обняла его, зажмурилась и повторяла: -Спасибо! Спасибо! Спасибо! -Спасибо, - сдавленно, стараясь удержать горячие слезы радости, прошептала Людмила. - Берегите её, - обернулся к Людмиле мужчина. Она от удивления застыла – на неё смотрели бездонные лиловые глаза, в которых было море тепла и понимания. Автор истории:Алина Сысоева

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Новый год.

Новый год.

Растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком… Новый год , 2 января, вечер. Иду на отпевание усопшего. А сам думаю, а туда ли я иду? Адрес специально на бумажку не записал, понадеялся, что запомню. Номера телефона тоже нет, подтвердить вызов мне никто не сможет. Так что приходится полагаться только на память, ну и на интуицию, разумеется. Пятый этаж, ни на входе в подъезд, ни возле квартиры никаких свидетельств о присутствии покойника. Хотя, сейчас это обычное дело. Боятся люди разных неожиданностей. Мне знакомый батюшка рассказывал: у них в городке люди не стали заносить домой крышку от гроба, и оставили её на ночь у входа в подъезд А какие-то шутники решили позабавиться и утащили эту крышку. Утром хватились, а крышки нет. Что делать, где искать? Хоть плач. И тут звонок: это не вашу крышку несут наши факелоносцы? У них возле дороги ещё в советские годы поставили несколько таких привычных всем нам фигур. Как обычно, тётка с веслом, кто-то там с ядром, и бегущие факелоносцы. Несколько бегунов, все вместе, несущие один на всех горящий факел. Тётка с веслом и метатель ядра уже рассыпались и исчезли со своих постаментов, а бегуны всё ещё бегут. Вот туда, к факелоносцам эти клоуны и затащили крышку от гроба. Когда несчастные плакали и снимали крышку, вокруг памятника стояли и смеялись какие-то люди. Прежде чем позвонить в дверь прислушался, а вдруг я ошибся? Представьте себе картинку: вы весело, ничего не подозревая, отмечаете праздник «Новый год», а к вам вваливается батюшка в черной одежде и при этом совершенно трезвый: «Это у вас тут покойник?» Легко с ума можно сойти, да еще при нашей всеобщей мнительности и суеверии. Помню, это ещё в годы моей юности к нам в военный городок привезли из Афгана «Груз 200», причём перед самым Новым годом. У нас тогда молодой офицер погиб, снайпер застрелил. И непонятно: то ли, случайно он высунулся, то ли, из-за того письма, что про жену из дому получил. Причём, не знаю уж по чьей вине, но родителей о том, что сын погиб и его домой везут, заранее не предупредили. Те готовятся праздник праздновать, стол накрыли, шампанское охлаждаться поставили. Слышат им в дверь звонят, думали, соседи поздравлять пришли. Открывают, а за дверями такая беда… Вот ведь как в жизни бывает… Прислушался, действительно за дверью поют, громкие радостные голоса. Точно ошибся. А что делать? Другого адреса у меня всё равно нет. Может рискнуть? Спрашивать ничего не буду, а только поздравлю народ, словно я «дед Мороз», и скажу: «Ой, простите люди добрые, ошибся», – а дальше стану действовать по обстановке. Звоню, открывают. Смотрю: из кухни в коридор тянется длинный стол за столом человек пятнадцать, все выпившие и довольные. Сразу видно, времени зря не теряют. Я выпаливаю заготовленную тираду, а мне в ответ под общий восторг: – Нет-нет, – не ошибся! Помогают раздеться и, протиснувшись между столом и стенкой, я иду в зал. Вхожу, действительно, в большой комнате в полнейшем одиночестве стоит на столе гроб, и в нём тело пожилого мужчины. Это дед и отец тем, кто в это время пьёт и веселился за дверью. Приглашаю народ помолиться, думаю: сейчас все встанут и пойдут, – но не тут-то было! Никто даже не шелохнулся, и уж тем более, не стал вставать. Только, как-то все поскучнели и враз замолчали. Веселье оборвалось, наступило тягостное молчание, и это на Новый-то год! И я почувствовал себя тем крокодилом, из детского стишка, который у детей солнышко отобрал. Родственники стали переглядываться между собой и о чём-то шептаться. А потом ко мне подошел молодой мужчина, ростом выше меня на голову с большими, и без сомнения, сильными руками. Он вежливо, но крепко обнял меня за плечи и попросил пройти с ним в другую комнату. Мы сели на диван, и тогда он спросил: – Батюшка, сколько тебе надо? Я его сперва не понял, но потом сообразил. Вопрос о пожертвовании за исполняемую требу всегда для меня неприятен, хотя служу уже давно. Как и во сколько можно оценить молитву? Для меня это всегда остается загадкой. Потому никогда не назначаю плату, а принимаю пожертвование, – и только в том случае, если меня об этом спрашивают. Как правило, все требы оформляются за свечным ящиком и не мною, но эти люди телефонным звонком вызвали священника на дом, и заранее в церковь не приходили, – оно и понятно – Новый год. Я сказал об обычной сумме пожертвования, принятого у нас в храме. Мужчина, видимо сын усопшего, достал внушительную пачку крупных купюр и отсчитал деньги: – Батюшка, вот здесь в два раза больше. И у меня к тебе просьба: – ты уж сам там чего придумай, только, пожалуйста, иди отсюда, не порти нам праздник… Я шел по улице и не знал, что мне делать, плакать или смеяться? Жалко было умершего старика. Еще не закопали, а уже забыли. Если ты не нужен даже самым близким тебе людям, то кому ты вообще нужен? Закопают, как старую ветошь и забудут. Никто за тебя никогда не помолится… Хотя, кого здесь винить? Скорее всего, сам и виноват: растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком, а едок, каких бы он жизненных высот не достиг, так никогда и не поднимется выше уровня едока.

Сюрприз для мамы.

Сюрприз для мамы.

Вчера короткий рабочий день был и я пришла домой раньше сына. Он, естественно, не догадывается, что мама дома. И вот, что я вижу. Открывается дверь, ногой в квартиру заталкивается рюкзак, потом показывается сапог — весь в комьях глины и грязи, потом другой в таком же состоянии. Потом спиной (в нашем случае — попой) заходит сын. Закрывает дверь, судя по всему зубами. Спина (куртка то есть) тоже грязная. Я молча на все это смотрю (молча — потому что в шоке и понимаю, что все-равно стирать, мыть. Ну и вообще, сама не знаю, почему молчу). Дальше он оборачивается, видит меня, делает вот такие глаза, роняет на пол пластиковый стаканчик с грязной водой. И: Мама, ты все испортила. Я: Я испортила? Ты себя видел? Ну, тут я нагнулась и увидела, что из этого пластикового, грязного-прегрязного стаканчика вместе с водой выплеснулись еще и 3 цветочка мать-и-мачехи. А оказывается, было все так: Сын возвращался из школы и увидел около теплотрассы цветущую мать-и-мачеху. Сорвал. Но!!! Их было только 2 цветка. А он-то знает примету, что 2 цветка дарить нельзя. Вот тут все и началась. Сначала он нашел стаканчик пластиковый (благо их много валяется), потом нашел лужу (как оказалось, найти лужу с чистой водой — это дело непростое). Ну, а потом он пошел исследовать теплотрассу. В ходе исследования из-под теплотрассы на него набросились бродячие собаки (благо это были щенки и все обошлось без крови), сын испугался, но стаканчик не выронил (предпочел бросить рюкзак). Потом он с теплотрассы свалился (говорит, что 1 раз, но мне кажется, что он там повалялся хорошенько). И вот, в самом конце — за гаражами (о, чудо) его ждал еще один прекрасный цветок. ПОБЕДА!!! В ходе этой акции была потеряна шапка (если кто найдет — может напишите, я заберу. Хорошая была — adidas, вязаная с козыречком в форме кепочки, синенькая…), порваны штаны собаками, оторван карман от куртки (но это я пришью — нормально). Грязь была даже на майке и рубашке (но это тоже не страшно). Обошлось без ран и синяков (Слава Богу!!!). И никогда не забуду, какие у него были глаза, когда я ему сказала: А теперь, давай я уйду в комнату, а через 5 минут выйду и ты сделаешь сюрприз, как хотел. И через какое-то время он сам постучал в дверь и принес мне в рюмочке эти 3 цветочка. Это мои самые любимые, самые долгожданные и самые прекрасные (слов не хватает) цветы на свете. Они ведь добыты тяжким трудом и ради них проведена целая военная операция.

Кроткий нрав

Кроткий нрав

Миша достался мне по наследству от предыдущей послушницы монастырского киоска. Начинаю работу и вижу, что неподалёку подолгу сидит мужчина лет 45. Одет он худо, небрит, на голове лыжная шапочка, на ногах тапочки. А глаза добрые и ясные, как у ребёнка. Миша помогал тем, кто нёс послушание в монастырском киоске, когда нужны были мужские руки: воды в бочку натаскать для чая, расставить столы и стулья утром, а также собрать их вечером или в случае дождя. Протереть столы и убрать одноразовую посуду, забытую покупателями-паломниками… Вообще-то, принести воды и расставить столы и стулья должен брат на послушании, который привозит хлеб и пирожки на тележке и увозит пустые ящики. Но он очень загружен работой, и не всегда его можно дождаться. А Миша тут как тут. В выходные, когда народу в обители много, желающих попить чая с монастырскими пирожками столько, что я порой остаюсь без обеда. Выйти на улицу и прибраться некогда. А тут Миша: – Водички принести, а? – Давай тряпку, там детишки чай пролили, надо стол вытереть, во! – Щас дождяра ливанёт, давай мебель твою начну убирать. Миша сейчас нигде не работает. Решил отдохнуть летом. А осенью собирается опять устраиваться на работу. У Миши – летние каникулы. Знающие его люди говорят, что он всю жизнь работал грузчиком. А этой зимой – на мойке автобусов. Говорят, что он не пьёт. Очень кроткий человек. Но умственное развитие у Миши как у ребёнка. Он говорит про себя: – Я, это, не очень умный. Живу, во! – Миша, как ты учился? Смущённо улыбаясь, показывает один палец, а затем два пальца: – Колы да двойки! Во! Восемь классов закончил! – Миша, ты почему с работы ушёл? – Автобусы мыл! Зимой! Во! А ты попробуй зимой холодной водой автобусы мыть! У Оптиной иногда стоят нищие, просят милостыню. Миша денег не просит. – Миша, ты на что живёшь? Ты не просишь милостыню? – Не! Я машины мою. Мне за это дают денежку. А иногда ничего не дают. Смеются. Сегодня Мише за работу дали сто рублей. Миша счастлив. Он гордо показывает мне сторублёвую бумажку: «Деньги!» Сидит за столом. Время от времени достаёт сто рублей, разглаживает, рассматривает, снова бережно кладёт в карман. К киоску подходит, по-детски улыбаясь, блаженненькая Мария, она уже пожилая. На плакате, висящем на груди, написано: «Помогите сироте Марии на лекарства». Миша суетится, подбегает ко мне: – Во! Марии дай чаю! И пирожков! Это… С картошкой. И булочку с маком! Во! Я заплачу! У меня есть деньги! И Миша радостно протягивает свою драгоценность – сторублёвую бумажку. Миша покупает Марии то, что любит сам, ведёт старушку, усаживает и радостно угощает. Он счастлив. У него есть деньги, и он может потратить их на нуждающегося человека. Миша радуется простым вещам – солнцу и дождю. Чаю и булочке. Воробышку, клюющему крошки с его ладони. Рыжему коту за калькулятором. Возможности помочь людям. У Миши нет кризиса. Он не читает газет и не знает о нём. – Миша, у тебя родители живы? – Не! – Миша отвечает коротко и отходит. Сидит за столом, думает, видимо, о грустном, затем подходит: – Алёнушка! А я свою мамочку знаешь где похоронил? На новом кладбище! У меня мамочка очень хорошая была. Она меня строго держала – во! И любила! А теперь я один совсем. Плохо, Алёнушка, одному. – Ну, ничего, Мишенька! Да и не один ты! Ты же со мной! – Да, я с тобой! Я тебе помогаю, да?! Мишу угостили конфетами. Он приносит их мне: – Алёнушка, сестрёнка, конфеты, во! Ему приятно поделиться своей радостью. У Миши есть мечта. – Алёнушка, а знаешь, хочу я свой домишко! У меня там банька будет, во! Хочу завести два поросёнка, барашка, гусей. Хорошо! К киоску подходит милиционер: – Миша! Мишка! Ты чо не бреешься? Ты у нас этот, как ево, комильфо! Дон Жуан! И обращаясь ко мне: – Он вам не мешает? Миша смущён словом «комильфо». Я вижу, что он очень деликатен. При всей простоте Миша тонкостью чувств мог бы соперничать с самым образованным человеком. Миша краснеет и пытается улыбаться милиционеру, и я чувствую, как ему неудобно за грубые шутки. Душа у него детская и чистая. Сегодня у Миши сплошные искушения. После милиционера к киоску на дорогой иномарке приехал холёный мужчина. Купил, долго выбирая, пирожок с рыбой и кофе. А потом подошёл к сидящему за столом Мише и, присаживаясь, бросил ему: «Пшёл вон отсюда! Развелись тут, бомжи несчастные!» Миша покраснел и встал. Бросил взгляд в мою сторону и кротко отошёл от киоска. Сел на бордюр рядом с колонкой. Сидит. Голову опустил. Мужчина из иномарки подходит ко мне второй раз: «Налейте, пожалуйста, ещё кофе». Я глубоко вздыхаю. Мысленно прощаюсь с полюбившимся мне послушанием и отвечаю: «Простите, но я не могу налить вам кофе, пока вы не извинитесь перед моим братом, которого вы только что обидели». Мужчина поражён: – Перед вашим братом?! – Да, Миша – мой брат. И ваш брат. Он очень расстроен. Утешьте его. Я смотрю в глаза мужчине. Добавляю мягкости в голосе: – Пожалуйста! Выражение лица мужчины меняется. Как будто встретившись взглядом со мной, он понимает меня и чувствует мою нежность к Мише. Мужчина идёт к Мише, что-то говорит ему, хлопает по плечу. Они возвращаются вместе, и Мишу даже угощают кофе, хотя он деликатно отказывается. Мир восстановлен. Мужчина садится в иномарку, вид у него весёлый. Он машет нам рукой и кричит: «Привет Оптиной!» Мишин день кончается благополучно. Кому-то Бог даёт ум, кому-то богатство, кому-то красоту. А Мише – кроткий нрав и доброе сердце. У киоска снуют Божьи пташки. Те самые, которые не сеют и не пашут. А Господь их кормит. Всем посылает милосердный Господь на потребу. По словам псалмопевца Давида, Господь, «насытишася сынов, и оставиша останки младенцем своим!» И крох этих хватит рабу Божьему Мише… Автор: Ольга Рожнева

Показано 1-9 из 30 рассказов (страница 1 из 4)